Ильенков Э. Не враги, а соратники

Философская проблема, затронутая в статье сэра Питера Медавара, — это проблема отношения Поэзии и Научности, Образа и Понятия, критически-анализирующего Рассудка и вдохновенно-поэтизирующей Фантазии. Все мы хотели бы их соединения в одну творчески-могучую силу, и все мы знаем, как это нелегко дается, какие уродливые кентавры рождаются то и дело от их союза.

«При нынешнем положении вещей бесполезно притворяться, будто наука и литература взаимно дополняют и поддерживают друг друга в достижении общих целей. Напротив, они конкурируют… Лично я об этом очень сожалею, считаю это неправильным, и хочу, чтобы все было иначе…»

Это благородное желание профессора Медавара нельзя не разделить. Попробуем же осмыслить те уродливые явления, к которым приводит подчас «взаимопроникновение» научного и художественно-поэтического способов мышления.

Профессор Медавар отмечает две болезни в современной духовной культуре, по видимости — противоположные, а по сути — оборотные стороны одной медали: «поэтизм» и «сциентизм», научность.

«Поэтизм», по его определению, — это неправомерное перенесение поэтически-беллетристического стиля мышления в науку, оборачивающееся «цветением речи», или, говоря грубее, — выспренней болтовней вместо строгого научного рассуждения. Наука при этом неизбежно перерождается в род мифологии.

«Сциентизм», о котором профессор Медавар говорит меньше, — это принципиально обесчеловеченная «научность», наука, сознательно противопоставившая себя всем «поэтически-беллетристическим» (а на самом деле — всем гуманистическим) идеалам и ценностям. Та самая научность, в духе которой один известный «сциентист» радостно воскликнул в час трагедии Хиросимы: «Какой великолепный физический эксперимент!».

Да, наличие этих двух болезней заметить не трудно. Каждая из них — это односторонне гипертрофированная, переродившаяся способность здорового человеческого интеллекта.

Ясно, что когда эти две разные, но одинаково важные для развития и Науки, и Искусства направления — движущийся в строгих определениях Рассудок, критически оценивающий всё и вся, и интуиция (творческое воображение, фантазия), доставляющая рассудку материал для его работы, — отделены друг от друга, расселены по разным головам и ведомствам «в чистом виде», то соединить их усилия вокруг самой пустяшной общей задачи становится так же непросто, как прирастить к телу отрезанную голову. Критически-аналитическая способность превращается в бездушно-машинообразную расчетливость, а поэтизирующая фантазия — в бессмысленное порхание идей, в прекрасное маниловское краснобайство, в цветистую фразу. А от таких родителей, разумеется, не может родиться ничего путного ни в науке, ни в поэзии…

Положение, действительно, невеселое. Немудрено, что доктор Медавар, воспитанный, насколько можно судить, на старых добрых традициях гуманистически ориентированной Науки, расценивает это положение как …ненормальное…, а «поэтизм» и «сциентизм» — как равно мертвые продукты …разложения… «нормального» научного и поэтического мышления.

Но тогда перед ним сразу же встает коварный вопрос о «нормальном» статусе Науки и Искусства. А вслед за этим — не менее коварный вопрос о …причинах…, в силу коих происходит это грустное вырождение Науки в «сциентизм», а Поэзии — в «поэтизм».

К сожалению, доктор Медавар ничего или почти ничего не говорит о причинах, вызывающих красочно обрисованное им печальное положение, и поэтому мы не можем судить, насколько глубоко и верно он эти причины понимает, и даже — где он их склонен искать.

Зато о «норме», то есть о «здоровой» и закономерной роли и функции обеих способностей, он высказывается недвусмысленно. И этот аспект его размышлений не может не вызвать живейшего интереса.

Доктор Медавар несомненно прав, когда выражает свою неудовлетворенность тем представлением о научном познании, которое вот уже столетия проповедуется так называемым «индуктивизмом» — односторонне-эмпирической теорией познания, особенно прочно укоренившейся на английской почве. Согласно этому представлению, наука начинается с восприятия единичных фактов, отыскивает в них нечто общее, выделяет «существенное общее», фиксирует его термином, «понятием», а затем начинает строить из таких терминов логически непротиворечивую «систему» — «теорию», «науку».

Развитие реальной науки давно показало, что это представление — всего-навсего детски наивный миф, что дело обстоит далеко не столь просто, а классическая философия давно развеяла иллюзии «индуктивизма», показав, какую активную роль в самом «созерцании» фактов, тем более в процессе их отбора и обработки на уровне «представления», играет Интуиция, Воображение. Это она продуцирует Идеи, и ученый внимательно рассматривает одни факты, не обращая никакого внимания на другие. Эта активная, направляющая исследовательское внимание Ученого сила Идей реализуется вначале как сила образно-поэтического, притом весьма эмоционально насыщенного «схватывания» Истины в целом, без ее детализации. Истина схватывается вначале в виде Образа некоторого конкретного целого. В рамках этого образа аналитический рассудок и производит свои различения, чтобы потом снова связать их в единстве Понятий, в виде «единства многоразличных определений», в виде теории. Поэтический Образ (искусство) — это Идея, оформленная силой воображения, а Понятие — та же идея, развернутая («эксплицированная») деятельностью мышления.

Все эти мотивы сквозят уже у Канта и Фихте, а Шеллинг, и особенно Гегель, превращают их в систематически разработанную концепцию развития знания. Конечно же, такое понимание познания, с его напряженной диалектикой, гораздо ближе к истине, чем детские мифы английского «индуктивизма».

Поэтому, когда профессор Медавар пишет, что «на любом уровне наступление научного понимания начинается со спекулятивной авантюры, с образной, предвзятой Идеи о том, что может быть Истиной, — идеи, которая всегда и непременно опережает (подчас намного) все то, во что у нас есть логические и фактические основания верить», — то это надо расценить, как шаг вперед от мифологии индуктивизма к научной диалектике. Примерно так же понимают процесс познания и А. Эйнштейн, и Луи де Бройль.

Надо, однако же, оговорить, что <такое> понимание вовсе не представляет собою «современного открытия», которое, к тому же, «никому не принадлежит». Открытие, что познание всегда осуществляется как диалог, как диалектически развертывающаяся полемика «двух голосов — фантазирующего и критического», сделано в первой четверти XIX века и имеет авторов. Оговаривать это приходится не ради восстановления справедливости и приоритета. Гораздо важнее то, что обрисованное выше открытие уже во второй четверти прошлого же столетия было подвергнуто весьма основательной критической переработке, а в состав современной научной философии входит с очень серьезными коррективами.

Прежде всего это касается понимания «Идей» как исходного творческого стимула. Неверно, что наступление науки «начинается с образной Идеи». Если ученому «идея» и представляется исходной точкой его работы, то с более широкой точки зрения (а к такой точке зрения и обязывает научная философия) правомерен вопрос: а сами Идеи откуда? Что такое Идеи?

Просто сказать, что это — плоды «творческой способности», «энергии творчества», «конструкции воображения» и т. д. (а большего доктор Медавар нам о них и не сообщает), значит отделаться от самой трудной проблемы поэтическим оборотом речи. А нам нужен научный ответ.

Такой ответ научная философия дала, и именно в ходе критики обрисованного выше (гегелевского) «открытия». Маркс и Энгельс показали, что предполагать Идею как первоначальное, как «энтелехию», изнутри управляющую «Духом» («абсолютным» или «конечным»), никак не объясняя, откуда она взялась в этом «духе», — значит снова съезжать с рельс Науки на рельсы мифологизирующего воображения. Притом — в исходном пункте, в фундаменте всего понимания.

Маркс и Энгельс объяснили …возникновение самих Идей…, то есть тех планов и «предначертаний», в русле которых всегда развивается научное исследование, происходят акты рождения отдельных Образов и отдельных Понятий, конкретизирующих эти «Идеи».

В виде Идей всегда выражают себя реальные, назревшие внутри социального организма потребности. Это потребности не индивида, а целых групп, масс таких индивидов. Или, выражаясь в более точных понятиях, — потребности целых …классов… таких индивидов. Они-то и «высказывают себя» в сознании людей (в том числе ученых) в виде Идей. Тех самых Идей, которые ученые часто склонны принимать за исходный пункт всего процесса, за продукты «свободной игры ума» (Эйнштейн) или за «конструкции воображения» (Кант и многие другие).

Но научная теория познания идет еще глубже в поисках корней и истоков движения познания. «Потребность» как прообраз Идеи всегда выступает в виде …напряженного противоречия…. Противоречия между людьми, между классами людей, между способами их деятельности, между методами изменения природы, между формами технологии и т. д. и т. п. А в конце концов — и между взглядами, теориями, Понятиями. Зажатый в тиски противоречия, ум человека ищет выхода. «Идея» — это и есть «придуманный», «увиденный» (то есть найденный пока лишь в сознании) …возможный выход… за пределы сложившейся противоречивой ситуации — за рамки «существующего положения вещей и выражающих его понятий».

Выход этот диктует и предопределяет сама же сложившаяся ситуация, поэтому Идеи вовсе не произвольны. Наоборот, чем точнее и вернее сформулирован план разрешения наличных противоречий, тем «ценнее» Идея в смысле истинности, то есть в смысле согласия с ходом всего процесса в целом, с его законами и перспективами. И тем «могущественней» Идея, чем насущнее выраженная в ней потребность и чем более широкие массы людей эта потребность захватывает.

Идея очерчивает общее направление, в котором видится надежда найти выход за пределы наличной противоречивой ситуации, будь то в сфере социальных отношений или только в сфере «понятий». Естественно, что в таком «общем» виде Идея часто и возникает вначале как интегрально-поэтический, не детализированный образ. А критически-аналитическая работа ума по отбору, проверке и перепроверке эмпирических деталей Истины совершается уже в том направлении, которое задано Образом.

Вот когда не только «Понятия» и «Образы», а и сами «Идеи», задающие векторы научного прогресса, истолкованы с точки зрения …отражения…, с точки зрения …отображения… развивающейся действительности в движении образов и понятий, мы и обретаем подлинно современную теорию познания. Это и есть …диалектика…, …как логика и теория познания… современного научного мировоззрения.

Иначе у нас остается только голая «методология», пекущаяся исключительно о формальной правильности «теоретических» (здесь: знаковых) конструкций и совершенно безразличная к «побуждениям и целям» работы ученых, то есть к составу и содержанию тех Идей, которые ими (хотят они того или нет) руководят, управляя ими как слепыми орудиями. Такая «методология» как раз и есть теория познания современного «сциентизма», то есть «духа научности», умерщвленного в формалине готовых абстракций, формул и знаков, а потому принципиально равнодушного …к реальным потребностям и страданиям живых людей…, равно как и к социальному смыслу своих собственных свершений. И тогда действительно сциентистски кастрированная Наука становится врагом, конкурентом всякой «поэзии», которая сливается в ее глазах с «антинаучным краснобайством» по поводу утопических «желаний, целей и стремлений» Человечества. Поэзия для сциентизма сливается с «поэтизмом», и исчезает какая-либо возможность различить одно от другого…

Доктор Медавар ясно и недвусмысленно отстраняется от «сциентизма», а заключительное «самокритичное» признание, что, де, «мы, ученые, склонны» к «научности» «в силу нашей конституции», вряд ли всерьез относит к себе. Между тем, синдром «сциентизма» определенно просматривается в некоторых положениях его статьи.

Как мы видели, тот шаг в сторону научной диалектики, который делает доктор Медавар, не слишком велик — многое еще остается пройти. Но что из того, спросите Вы, разве это делает несправедливыми его размышления о «литературной болезни» в науке?

В какой-то мере, да. Именно в той мере, в какой они бросают тень на литературу. Начало и конец статьи, если так можно выразиться, «примиренческие» (вину за проникновение «литературного синдрома» в науку доктор Медавар как будто возлагает на поэтов-романтиков и на «поэтизм»), но из ее основного контекста следует, что у автора действительно есть серьезные претензии к «литературному» образу мышления, не в «патологическом» («поэтизм»), а именно в «здоровом» его варианте. Претензии, на наш взгляд, неправомерные.

Неправомерность заключена уже в отождествлении «литературной концепции» стиля с «длинными вводными предложениями», «крикливыми метафорами», «общими местами и околичностями», со словесным «гарцеванием», «напыщенностью» и «нарочитой неясностью». Главное же, она заключена в том весьма туманном определении «поэтической концепции» истины — как концепции, «заставляющей нас мыслить и ориентироваться» «в сфере более широкой, чем действительность», — которое дает доктор Медавар.

Реальное отношение литературы к действительности здесь, по существу, не выявлено. Его можно толковать как угодно. Не эта ли свобода в выборе интерпретации позволяет автору отождествить «литературную истину» с мифом (в философском значении этого термина) и объявить психоанализ Фрейда симбиозом науки и литературы, хотя литература тут абсолютно не при чем?

Вот зачем нам понадобилось напоминать читателю о марксистском понимании процесса отражения, противостоящем эклектике и всякого рода искажениям.

Дело в том, что с точки зрения марксистско-ленинской философии (с точки зрения отражения) можно научно понять и поэзию — подлинную поэзию в ее кардинальном отличии от «поэтизма». Подлинно художественный Образ — это тоже не «миф» (каким он кажется многим современным философам), не простая проекция желаний, устремлений и субъективных целей на экран действительности, а именно …образ действительности…, высвеченный в <главных> ее чертах и с точки зрения назревших внутри самой действительности противоречий, ждущих своего разрешения посредством деятельности широких масс людей. Ведь именно так стимулировалась и вдохновлялась всегда большая Поэзия, в отличие от пустопорожней риторики «поэтизма», который в литературе столь же плох и вреден, как и в науке.

Такое толкование Поэзии и ее задач нам кажется более правильным, нежели предложенное доктором Медаваром. Мы не станем касаться частных неточностей в его формулировках, в которых сказывается некоторая нечеткость философских позиций. Но одну отметим. Если доктор Медавар определяет «поэтизм» как неправомерный перенос литературно-поэтического стиля мышления в Науку, то не следует ли отсюда, что в пределах самой Поэзии этот «стиль» правомерен и «нормален»? Не справедливее ли будет сказать, что «поэтизм», как его определил сам доктор Медавар: выспреннее краснобайство и «цветение речи», — для поэзии столь же губителен, как и для Науки?

Точнее, наверное, было бы сказать, что «поэтизм» — это заражение Науки трупным ядом, просочившимся с кладбища Поэзии. Это инвазия не поэтического стиля мышления, а стиля плохой, больной поэзии, которая сама умирает от того же самого «поэтизма»…

И со «сциентизмом» то же самое. Влияния Науки и духа научности на литературу опасаться вряд ли приходится. Вот влияние сциентистски выродившейся «научности» — дело другое. Его может испытать и поэт, и даже живописец. Тогда он станет производить вербальные или геометрические «абстрактные структуры», имеющие к Поэзии не больше отношения, чем «цветение речи» — к Науке.

Наука и поэзия всегда были и всегда останутся друзьями, делающими одно, общее им обоим дело. Конкурируют друг с другом всего-навсего «поэтизм» и «сциентизм», схожие с ними лишь чисто внешне, чисто формально.

Если эти уродливые карикатуры на науку и поэзию получили в современном (а в скобках скажем для точности: буржуазном) образе духовной культуры столь широкое распространение, что их начинают путать с их прообразами, то тем более важно четко отличать одно от другого. А отличить их теоретически можно, пожалуй, только с помощью подлинно современной теории развития научного познания — с помощью диалектики как Логики развития современного научного мировоззрения. С точки зрения ленинской теории отражения в самом серьезном и конкретном ее значении.