Перейти к содержанию

Марецкий Д. Теория ценности австрийской школы⚓︎

Сборник «Работы семинариев философского, экономического и исторического за 1921—1922 г.г.», 1923, с. 101—126

Несмотря на столь претенциозный заголовок доклада, последний отнюдь не содержит в себе характеристику австрийской школы в ее историческом развитии и в ее современном состоянии. Даже такие ее корифеи, как Менгер и Визер используются лишь в незначительной степени. Предметом доклада является собственно теория ценности общепризнанного главы австрийцев Евг. Бем-Баверка. Но и в учении самого Бема вскрываются только основные элементы, многие детали опущены. Оставлена совсем без трактовки проблема так называемого экономического «вменения» (вопрос о ценности комплементарных благ), как имеющая большее отношение к теории распределения. Нечего и говорить, что руководящим критическим пособием послужила работа тов. Бухарина «Политическая экономия рантье», в которой автор разделался с австрийцами с таким совершенно исключительным мастерством и с такой исчерпывающей полнотой, что изменить, или добавить что-либо по существу вряд ли представляется возможным. Лишь по сравнительно второстепенным пунктам при построении и в некоторых формулировках, я счел себя вправе отступить от тов. Бухарина.

Вместе с тем, чтобы избежать повторения избитых примеров и желая хоть немного скрасить скуку, которую естественно на многих нагоняет австрийская схоластика, я сохраняю за собой право некоторых самостоятельных иллюстраций.

Доклад строится по следующему плану:

1. Изложение теории.

2. Критическая характеристика метода исследования.

3. Обнаружение основных логических ошибок.

4. Общая оценка теории и ее социологическая характеристика.

* * *

Признание центрального значения проблемы ценности давным-давно стало общим местом политико-экономической литературы. Все другие проблемы — суть производные проблемы ценности. Поэтому от правильного решения последней зависит правильность построения всей теоретико-экономической системы в целом. Наоборот, малейшая неосторожность, малейший промах в обращении с этой деликатной дамой — ценностью — неминуемо повлечет за собой самые тяжелые последствия: фиаско за фиаско, скандал за скандалом лавинообразно распространятся один за другим, и во всех остальных областях теории придется жестоко расплатиться за первородный грех, содеянный в сфере теории ценности. Все это усугубляет серьезность задачи и требует особой научной тщательности при ее решении. Как же, однако, ее нужно разрешить?

Прежде всего, вполне ясно, что решение должно удовлетворять тому элементарному признаку всякого научного познания, который именуется монизмом.

«Нужна именно такая теория, — говорит Бем-Баверк, — которая все явления ценности выводила бы из одного и того же начала, и при том давала бы им исчерпывающее объяснение» («Основы», стр. 92).

Уже это основное методологическое требование делает a priori неправильным решение вопроса а lа Рикардо, который ценность одних, — редких монопольных благ — выводил из принципа полезности, а ценность других — свободно воспроизводимых благ — из принципа издержек производства.

Такая двойственность принципов есть обратная сторона научной беспринципности, и, представляя собой недопустимое теоретическое двурушничество, должна быть решительно отвергнута.

Другими словами: экономический «дуализм» невозможен.

Но как же, где же, в чем же отыскать этот монистический, конститутивный принцип ценности, который обладал бы искомой общезначимостью, который гармонически непротиворечиво объяснял бы «все явления ценности»?

Где «архимедова точка ценности»? Таков проклятый вопрос политической экономии. Уже прежние экономисты сознавали, что между ценностью и полезностью существует какое-то соотношение, но какое именно — они не выяснили, и в этом заключается их основная ошибка. Одни из них, признавая, что всякий ценный предмет должен быть полезным, тем не менее, при анализе явлений ценности, совершенно абстрагировались от полезности; последняя приобретала у них роль «в углу стоящего статиста» (In der Ecke stehender Statist) и вообще связь между полезностью и ценностью воспринималась ими «как загадочное противоречие, как contradiction économique» (стр. 33).

Другие экономисты впадали в противоположную ошибку, и некритически отождествляя ценность с полезностью, неизбежно становились в тупик перед фактом отсутствия ценности у «свободных» или, по терминологии Менгера, «неэкономических» благ, благ, вне всякого сомнения обладающих полезностью.

Однако Гордиев узел между ценностью и полезностью разрубается весьма просто, если признать всякую ценность полезностью, но не всякую полезность ценностью.

Лишь полезность определенной квалификации может быть наделена признаком ценности. Лишь та полезность, от обладания которой зависит благополучие хозяйствующего субъекта, квалифицируется им, как ценность. Например, для человека, «сидящего у обильного источника воды», стакан воды представляет лишь полезность, для путешествующего «по раскаленной зноем пустыне», и обладающего ограниченным запасом воды, каждый стакан приобретает уже и значительную ценность.

Для туриста, путешествующего по России, бутылка «Нарзана» в Москве представляет собой весьма солидную ценность.

Та же бутылка «Нарзана» на Кавказе, в Кисловодске, у самого нарзанного источника, где он может потреблять нарзан безвозмездно, в неограниченном количестве, дисквалифицируется им, как ценность, и низводится в ранг простой полезности.

Также легко объяснить и распространенное явление отсутствия ценности у «свободных» полезных благ, например, воздуха.

В итоге мы получаем следующее определение ценности:

«Ценность есть то значение, которое приобретает материальное благо или комплекс материальных благ, как признанное необходимое условие для благополучия субъекта».

Но определив ценность вещи, как ее значение для хозяйствующего субъекта, мы тем самым и нашли тот монистический принцип, который искали.

Субъективная оценка вещи индивидуумом — вот исходная точка наших дальнейших рассуждений.

Приведенное определение ценности, предполагая субъективную оценку, является определением субъективной ценности.

Кроме категории субъективной ценности политической экономии, приходится оперировать с категорией объективной меновой ценности, которая заключается в «объективном значении благ в сфере обмена», и может рассматриваться, как «сила или свойство, присущее самим материальным благам».

Сообразно с этим теория ценности распадается на две части:

1. Теорию субъективной ценности и

2. Теорию объективной меновой ценности.

I. Теория субъективной ценности⚓︎

Показав, при каких условиях полезность трансформируется в ценность, и выяснив, тем самым, сущность ценности, мы дали, так сказать, качественную характеристику ее. Но это еще не все решение вопроса. Ибо бесчисленные эмпирические факты постоянно указывают на то, что люди не ограничиваются констатированием ценности, не говорят о ценности вообще, но всегда о большей или меньшей ценности, всегда дают ей определенную количественную характеристику.

Таким образом, перед нами всплывает проблема величины ценности, и мы должны отыскать количественный масштаб ее. Это нам легко удастся, если в своих рассуждениях мы будем опираться на однажды открытый нами универсальный экономический принцип субъективной оценки.

В самом деле, если ценность вещи есть ее значение для субъекта, то величина ценности вещи должна быть адекватна степени этого значения ее. Степень же «значения» вещи, совершенно очевидно, адекватна важности той потребности, которую эта вещь удовлетворяет. Отсюда вытекает необходимость анализа потребностей.

Различные роды потребностей имеют различную важность, различное значение для жизненного благополучия.

Потребность в пище, например, выше, чем потребность в табаке, потребность в одежде существеннее, чем потребность в выездной карете, или шахматной доске. Но и в пределах данного рода потребность не представляет собой нечто неподвижное, наоборот, она является величиной переменной, падающей, по мере ее насыщения. Даже самый заправский любитель блинов и самый набожный почитатель масленицы, облизываясь при потреблении первого блина, при сотом блине начинает «сдавать», и, предчувствуя приближение тошноты, быстро соображает, что конкретная потребность в 101-ом блине для него равна нулю, а посему 101-ый блин используется им для приобщения к святому обычаю своего любимого мопса. (Вообще нельзя не признать, что русская масленица может быть довольно наглядной иллюстрацией для проявления действия так называемого «закона Госсена»).

Комбинируя классификацию потребностей по их разнообразию и по интенсивности их в пределах каждого рода, мы получаем «скалу» конкретных потребностей, при помощи которой имеем возможность количественного соизмерения их. Приводить и комментировать эту скалу мы считаем излишним в силу ее общеизвестности. Проанализировав потребности, нетрудно определить величину ценности экземпляра данного запаса благ. Стоит только спросить себя: удовлетворение какой конкретной потребности зависит от наличия этого экземпляра в распоряжении хозяйствующего индивидуума, наивысшей, средней или наименьшей? Ясно, что не наивысшей, ибо, в случае утраты одного экземпляра из данного запаса, наш хозяин не откажет себе в удовлетворении наивысшей, т. е. самой настоятельной потребности, при помощи остающихся экземпляров, точно также постарается он покрыть и средние потребности, и от утраты вещи пострадают, таким образом, потребности, имеющие наименьшее значение.

Форменным идиотом оказался бы тот охотник, который, взяв с собой 2 французских булки — одну, предназначенную для утоления собственного голода, а другую — для собаки, в случае утраты первой, вторую отдал бы собаке, а сам остался голодным.

Пользуясь методом лишения (хотя бы только мысленного) мы и определяем величину ценности единицы данного рода благ, — важностью той конкретной потребности, которая имеет наименьшее значение в ряду потребностей, удовлетворяемых всем наличным запасом. Или, резюмируя в двух словах: ценность вещи определяется наименьшей или предельной пользой. Такова кардинальная формула теории предельной полезности, от которой последняя и получила свое несколько замысловатое название.

До сих пор мы говорили о ценности одного экземпляра данного запаса благ. Теперь поставим вопрос о величине ценности всего запаса. На первый взгляд кажется, что ценность его должна определяться произведением предельной пользы одного экземпляра на число их. Но такой поспешный вывод неправилен, и покоится на забвении решающей роли субъективной оценки.

Какая субъективная польза зависит от обладания запасом?

Только, ли наименьшая? Нет, конечно, и средние и высшие потребности не получат удовлетворения в случае лишения собственника всего запаса. Следовательно, слагаемыми являются неравные величины, а потому очевидно, что ценность суммы не может равняться произведению наименьшего слагаемого на число их, а будет гораздо большей.

Для ясности вообразим такую картину: поселенец, избушка которого стоит в первобытном лесу, обладает 5 мешками зерна; первый из них ему служит для удовлетворения самой настоятельной потребности в пище, потребности не умереть с голода, которую обозначим цифрой 5. Во втором мешке он нуждается для поддержания надлежащей силы и здоровья; обозначим его значение цифрой 4. Третий мешок — наш колонист не вегетарианец — им используется для откармливания птицы; обозначим пользу цифрою 3. Четвертый — наш колонист эпикуреец — предназначается им на выкуривание водки; пользу его выразим цифрой 2. Последний, пятый мешок — наш колонист большой эстет — пойдет у него на откармливание попугаев, болтовню которых он любит слушать; потребность эту обозначим цифрой 1.

Чему равна в этом случае ценность каждого мешка?

Предельной пользе его, т. е. 1, ибо, если колонист лишится одною мешка, то он откажется лишь от прокормления попугаев, и, подавив легким вздохом разбитые эстетические надежды, изрядно выпьет, закусит дичью, и досыта наестся хлебом.

Чему равна ценность пяти мешков?

Единице ли, умноженной на 5, предельной ли пользе одного мешка, умноженной на число мешков, упятеренному ли удовольствию держать попугаев? Конечно, нет. Если у колониста пропадут все пять мешков, то ему придется распроститься не только с попугаями, но и с собственной жизнью; ценность пяти мешков будет равняться, следовательно, при наших цифровых обозначениях не \(1 * 5 = 5\), но \(1 + 2 + 3 + 4 + 5 = 15\). Итак, ценность суммы благ не пропорциональна ценности единицы их.

Ценность запаса измеряется непосредственно величиной всей совокупной субъективной пользы, полученной от запаса, взятого в целом.

Этого не понимают многие критики, в том числе даже остроумный марксист Густав Экштейн, который в статье, озаглавленной «О четверояком корне недостаточного обоснования теории предельной полезности», пытается довести до абсурда приведенный пример Бем-Баверка следующим образом:

Предположим, что наш лесной Робинзон пересыпет каждый большой мешок в 2 маленьких; вместо 5 мешков у него будет 10; ценность каждого из этих 10 мешков будет равняться уже не единице и даже не половине, но, скажем, одной трети; ценность всего запаса \(⅓ * 10\), т. е. \(З⅓\); перед роковым же пересыпанием ценность всего запаса равнялась \(1 * 5 = 5\); другими словами: единственно лишь из самой манипуляции с пересыпкой потеряна польза в \(1⅔\), между тем, как величина запаса осталась неизменной.

Курьезный вывод. Но в нем повинен не Евгений Бем-Баверк, а курьезная интерпретация его Густавом Экштейном. Чтобы ошибка его стала наглядной, представим себе Экштейна в роли Робинзона, вообразим, что он один-одинешенек на всем белом свете.

Однако, находясь в таком затруднительном положении, он не покидает мысли уничтожить в конец ненавистную австрийскую школу, доведя ее посылки до нелепых выводов.

Противостоя всей вселенной в единственном числе, он решает ее субъективно оценить, при чем за единицу оценки принимает один атом.

Чему равна ценность одного атома с точки зрения Экштейна-Робинзона?

Ясно, что нулю, ибо в случае, если один атом как-нибудь улизнет из вселенной, то Экштейну на него ровным счетом наплевать, он даже не заметит его исчезновения.

Вся вселенная состоит из мириада-мириадов атомов. Но если ценность каждого из них равна нулю, то ценность мириада-мириадов атомов будет равняться мириаду-мириадов нулей, т. е., по сути дела, — все тому же круглому нулю.

Вывод: ценность вселенной, согласно субъективной оценки Экштейна, равна нулю. Однако это пессимистическое заключение неверно. Экштейн просто не овладел еще вполне логикой субъективных оценок. На самом деле он должен рассуждать так: я оцениваю всю вселенную. Что будет, если я лишусь всей вселенной, если она вся без остатка провалится в нирвану, в небытие? Будет очень скверно, — тогда погибну и я сам, Густав Экштейн. Ergo, вселенная должна представлять для Экштейна бесконечно большую ценность.

Психологически заблуждение Экштейна, однако, понятно: он жил в обществе «при господстве производства, основанного на разделении труда и обмена», и потому, при анализе Робинзонады впал в иллюзию, порожденную в нем теми «казуистическими модификациями» субъективной ценности, которые имеют место лишь в меновом обществе.

«В последнем, — говорит Бем-Баверк, — в продажу поступает в большинстве случаев избыток продуктов, совсем не предназначенных для удовлетворения личной потребности собственника».

«Один центнер или 1.000 центнеров сахару продает сахарозаводчик — это ни мало не отражается на удовлетворении его личных потребностей в сахаре; 1.000 центнеров в данном случае действительно представляют из себя лишь один центнер, умноженный на 1.000».

Но кроме этого установления пропорциональности между ценностью суммы и ценностью единицы, существование обмена вызывает к жизни ряд других «казуистических особенностей», с которыми мы сейчас познакомимся.

Возможность обмена несколько видоизменяет субъективную оценку материальных благ по непосредственной предельной пользе их, превращая их в оценку, по так называемой субституционной пользе.

Этот принцип «субституции» или замещения состоит вот в чем: субъективная ценность безусловно необходимых материальных благ, приобретаемых на рынке хозяйствующими субъектами, определяется не той непосредственной высокой предельной пользой, на удовлетворение которой они предназначаются, а («субституционной») предельной пользой благ другого рода, которые употребляются для приобретения благ первого рода. Это понижение предельной пользы естественно происходит потому, что в случае утраты безусловно необходимого материального блага пострадала бы не та высокая потребность, которая им удовлетворяется, но потребности менее важные, удовлетворяемые благами, которые используются для «замещения» утраченной вещи. Напр., для хозяина его единственный дом непосредственно представляет собой очень высокую предельную пользу, удовлетворяя одну из самых настоятельных потребностей его, потребность в жилище.

Но однажды его дом сгорел, при чем удалось спасти из него лишь шкатулку с бриллиантами. Повлечет ли за собой утрата дома превращение бывшего хозяина в бездомного бродягу? Ни капельки. Погорелец, быстро найдет себе новое помещение, реализовав некоторую часть спасенных от пожара драгоценностей; таким образом он переложит одну более тяжелую утрату в сферу потребностей, имеющих относительно меньшее значение.

Или, наприм., хромой, у которого сломался единственный костыль, имеющий для него, разумеется, огромнейшее значение, не оставит себя в дальнейшем без костыля, а постарается переложить утрату на другого рода блага, блага составляющие для него второстепенную важность. Он продаст имеющуюся у него пару театральных билетов, и на вырученные деньги приобретет новый костыль.

Прежде чем перейти к другим вариациям субъективной оценки в рамках менового хозяйства, нужно остановиться вот на каком очень важном явлении ценности. Бывает так, что одна и та же вещь допускает различные способы употребления, давая при этом не одинаковую предельную пользу.

Чем же будет измеряться субъективная ценность такой вещи?

Ответ очевиден: она будет определяться наивысшей предельной пользой, получаемой от наиболее рационального употребления, так как хозяйственный расчет всегда заставляет индивидуума выжимать из данного материального блага максимум пользы. И действительно, никто ведь не станет оценивать: алмаз — по его способности служить в качестве тары на весах, скаковую лошадь — как конину, редкую картину — как старый холст, редкую книгу — как топливо, и т. д. В меновом обществе особенно важен и рационален меновой способ употребления благ. Поэтому, ценность материальных благ, употребляемых для продажи, определяется не их ничтожною порой близкой к нулю предельной пользой, которая реализовалась бы при употреблении этих благ в качестве субъективной потребительной ценности, но предельной пользой, получаемой при употреблении их как, меновой ценности, т. е. предельной пользой предметов, получаемой в обмен за продаваемые блага.

Этот вариант субъективной оценки проливает яркий свет на соотношение между потребительной и меновой ценностью, разгадать которое тщетно пытались прежние экономисты. Потребительная и меновая ценность не представляют собой явлений, лежащих в совершенно различных, принципиально друг друга исключающих, плоскостях; наоборот, — они суть лишь, как говорит Менгер, «две формы одного и того же явления ценности». В зависимости от характера и размера потребностей и от имущественного положения собственника, субъективная оценка вещи базируется то на потребительной ценности ее, то на меновой.

Наприм., для миллионера золотой бокал представляет собой большую потребительную ценность, чем меновую; для жулика, укравшего золотой бокал из магазина, напротив, меновая ценность его покажется гораздо существеннее, чем потребительная. Кроме указанных факторов на субъективную меновую ценность блага влияет, конечно, и объективная меновая ценность его, так как этим моментом определяется количество вымениваемых на него благ.

В особенности благом, субъективная меновая ценность которого решительно превалирует над потребительной, являются деньги. А так как мы знаем, что субъективная оценка блага, допускающего разные употребления, базируется на его высшей предельной пользе, на ценности наиболее выгодного его употребления, то деньги будут оцениваться нами по их меновой ценности, а не по потребительной.

Польза от употребления золотых денег для детской забавы, или польза от применения бумажных денег для свертывания папирос неизмеримо ничтожнее, по сравнению с пользой их в качестве меновой ценности. Это и объясняет нам то экономическое явление, что с деньгами мы постоянно встречаемся в процессе обмена.

До сих пор мы анализировали ценности готовых благ, предметов непосредственного потребления. Но запасами потребительных благ не исчерпывается богатство народов. Огромную, если не большую часть «последнего составляют, так называемые, «производительные блага», средства производства. Производительные блага подразделяются в зависимости от расстояния от готового продукта — на блага «высшего» и «низшего» или «отдаленного» порядка.

От чего зависит ценность производительных благ?

Приложим принцип субъективной оценки. Ценность производительных благ определится тогда, как значение их для хозяйствующих субъектов. В чем же состоит это значение? Ясно, что сами по себе производительные блага значения не имеют. Последнее они приобретают лишь постольку, поскольку из них изготовляются те или иные продукты. Значение, предельная польза продукта, т. е. ценность его и явится конституирующим элементом ценности производительных благ. Значит, «не ценность продуктов определяется ценностью их средств производства, а, наоборот, ценность средств производства определяется ценностью их продуктов». (Б.-Б. Основы, стр. 108).

Многие экономисты ставят вещи на голову, когда утверждают, что ценность продуктов определяется издержками производства, впадая при этом в самое нестерпимое противоречие с фактами.

Ибо, как можно отрицать то, что «ценность ртутного рудника зависит от ценности ртути, а ценность земли, на которой сеется пшеница — от ценности пшеницы».

«Не потому дорого токайское вино, что дороги токайские виноградники, а, наоборот, токайские виноградники дороги потому, что высока ценность их продукта».

Но все же принцип издержек не должен быть без дальних слов отброшен в сторону, как никуда негодный, и вот на каком основании.

Часто одни и те же производительные блага применяются в производстве различных продуктов, имеющих неодинаковую предельную полезность. Продукты эти «родственны по производству», являясь (по выражению Визера) как бы «аллотропическими модификациями» одних и тех же производительных элементов.

Как же определить ценность производительных элементов, из которых изготовляются продукты с разной ценностью?

Ценность производительных благ будет определяться ценностью «предельного продукта», т. е. продукта с наименьшей предельной пользой, потому что в случае утраты данной группы производительных благ, мы, при помощи остающихся производительных групп, постараемся реализовать как максимальную, так и среднюю пользу, изготовляя наиболее дорогие продукты, и утрата производительной группы ляжет на предельный продукт.

Но будет ли ценность остальных «родственных по производству» продуктов измеряться непосредственно предельной пользой их самих. Нет, ибо, потеряв продукт, дающий высокую предельную пользу, мы не откажемся от ее реализации, но произведем новый продукт такого рода, затратив часть средств производства, ценность которых мы уже определили.

Следовательно, так как в этом случае начнет действовать известный нам принцип «субституции» ценность всех других продуктов кроме «предельного» будет определяться через издержки производства.

Получается, стало - быть, цепь: исходный пункт — ценность предельного продукта, ей определится ценность средств производства, а последние послужат определяющим фактором ценности остальных продуктов.

Понятна теперь истинная роль закона издержек производства; он является лишь «промежуточным этапом», по которому закон предельной пользы осуществляет свое действие.

Закон издержек производства есть лишь частный закон, подчиненный общему закону предельной пользы.

Вот что говорит Бем-Баверк: «Как луна отбрасывает на землю не свой, а заимствованный у солнца свет, точно так же допускающие многостороннее употребление производительные материальные блага отбрасывают на другие свои продукты ценность, получаемую ими от их предельного продукта. Основа ценности лежит не в них, а вне их — в предельной пользе продуктов». (Основы, стр. 107).

II. Теория объективной меновой ценности⚓︎

Нам остается теперь разрешить проблему цены. Идем на рынок. Пред нами безбрежное кипучее, море хозяйственных страстей, переплетающаяся мозаика житейских интересов.

Верные своему методологическому принципу, мы и здесь не выпустим из рук ариаднину нить, которая выручала нас в самых темных, самых извилистых закоулках субъективной ценности.

Ничего, кроме субъективных оценок — таков наш неизменный девиз.

Постараемся показать, как «стремительный напор эгоистических волн» субъективных оценок, интерферируясь на рынке, образует цену как их объективную результанту.

Но вначале поставим себе кантианский критический вопрос: как: возможна цена, как возможен рынок, каковы субъективные a priori, каковы предварительные условия обмена, без которых последний не может состояться. Прежде всего ясно, что побуждаемые доминирующими в них эгоистическими импульсами контр-агенты только тогда вступят в сделку, если она обоим обещает субъективную выгоду.

Дальнейшая тактика их будет строиться сообразно таким мотивам:

1. Они всегда предпочтут совершать сделку с большей выгодой, чем с меньшей и

2. Они скорее реализуют минимальную выгоду от обмена, нежели откажутся от него вовсе.

Проследим теперь процесс обмена. Обмен может происходить: «изолированно» между двумя лицами, в условиях конкуренции между одними покупателями при монопольном положении торговца, обратно при монопольном положении покупателя и при конкуренции на стороне продавцов, и, наконец, в условиях двустороннего соперничества, как продавцов, так и покупателей.

Последний случай наиболее типичный, а потому ограничимся анализом его одного.

Схема образования цены на рынке.

| \(В\) |\(А_1\) | | -------------------------------------------------------- | | Оценка продавцов лошадей 1, 2, 3, 4, 5 |6, 7, 8, 9, 10 | | Оценка покупателей их . . 10, 9, 8, 7, 6|5, 4, 3, 2, 1 | | \(А\) |\(B_1\) |

Каждый продавец выводит на рынок только одну лошадь.

Цена устанавливается между 5 и 6.

Механизм конкурентного действия субъективных оценок приведет к установлению цены в промежутке между оценками «предельных пар» (в схеме предельными парами являются \(А — А_1\) и \(В — В_1\). Поэтому основной закон образования цен, который мы вывели, называется законом предельных пар.

Этот закон нам показывает:

1. Какие контр-агенты фактически заключают сделку.

2. Сколько окажется таких контр-агентов и

3. Какова высота цены.

Но закон «предельных пар» раскрывает перед нами лишь формальную сторону дела. Вдумываясь в содержание рыночного процесса, мы откроем шесть более глубоких коренных факторов, которыми, в конечном счете, определяются как перипетии рыночной борьбы, так и высота цены. Эти факторы следующие:

1. Число желаний, направленных на товар.

2. Субъективная оценка товара покупателями.

3. Субъективная оценка денег покупателями.

4. Размер предложения товара на рынке.

5. Субъективная оценка товара продавцами.

6. Субъективная оценка денег продавцами.

Нетрудно видеть, как эти факторы, взаимно комбинируясь и нейтрализуя друг друга, регулируют движение цены. Например: если растет число желаний, если повышается оценка товара покупателями и понижается их оценка денег, то при прочих, равных условиях растет цена. Иначе: если растет предложение товара, понижается оценка товара продавцами, но оценка денег ими повышается, то caeteris paribus цена падает. В результате сложный феномен цены нами разгадан. «Рыночная цена, — говорит Бем-Баверк, — это равнодействующая сталкивающихся на рынке оценок товара, и в той вещи, в которой выражается его цена». Вся же теория ценности, как в «зеркале» отражающая «житейскую практику» и позволяющая научно ориентироваться в «казуистическом лабиринте человеческих хозяйственных интересов», теория, на стороне которой «опыт и логика», должна быть признана единственно научной и правильной.

Критическая характеристика метода исследования⚓︎

«Монистическим принципом», «ариадниной нитью», «архимедовой точкой», единственным критерием ценности является у австрийцев, как мы видели и постоянно подчеркивали, субъективная оценка.

Поэтому субъективную оценку, составляющую методологический фундамент всего субъективно-психологического здания ценности, мы должны в первую голову подвергнуть самому тщательному рассмотрению, и выяснить, может ли она в самом деле играть роль самодовлеющего принципа, можно ли индивидуума с его переживаниями брать за исходный пункт при построении экономической теории.

Характеризуя методологический антагонизм между марксизмом и Grenznütsler’aми, Зомбарт формулирует его как различные точки зрения лимитации и точки зрения мотивации.

«У Маркса, — говорит Зомбарт, — никогда не идет речь о мотивации, но всегда лишь о лимитации (ограничении); в данном случае об ограничении индивидуального произвола хозяйствующих субъектов».

С этой формулой соглашается и тов. Бухарин. Используем и мы ее для своих целей.

Индивидуальная мотивация, т. е. субъективная оценка постоянно лимитируется. Чем же она лимитируется, таковы моменты лимитации? Попытаемся детализировать, расчленить формулу Зомбарта, и мы найдем лимитацию троякого рода:

1. Социальную лимитацию субъективной оценки.

2. Историческую лимитацию субъективной оценки, и

3. Производственную лимитацию ее.

Первый лимитирующий момент (социальный) выражает факт примата общества над личностью и указывает на то, что в индивидуальной психике, в индивидуальной воле, суждениях и оценках, социальный материал уже предполагается данным.

Отдельная личность является как бы маленьким сгустком бесчисленных социальных влияний. 2-ой момент — историческая лимитация субъективной оценки — констатирует тот факт, что индивидуальная психика всегда заключена в определенные исторические рамки, является величиной, так сказать, исторически переменной.

Оба первых момента лимитации, расчлененные абстрактным анализом, реально проявляются лишь одновременно, давая совместно социально-историческую лимитацию субъективной оценки.

В чем выразится действие социально-исторической лимитации на хозяйственные оценки субъектов товарно-капиталистической системы? В том, что эти оценки будут приспособляться к существующим ценам. Объективный социально-исторический феномен — цена — вот что лимитирует субъективную оценку. Но этого не понимает австрийская школа, которая, наоборот, вышелушив сперва из субъективной оценки все социально-историческое, представив ее какой-то субъективной оценкой an sich, пытается затем из нее опять-таки вывести социально-историческое. Но так как субъективно-внеисторическое и социально-историческое принципиально не связуемы, то ясно, что вывести одно из другого невозможно, и это заранее обрекает на неудачу сизифову работу Бем-Баверка, задавшегося целью совершить чудесное преосуществление субъективных оценок в цену. Видимость успеха ему дается при этом очень дорогой ценой, — ценой отказа от чистого субъективизма, путем контрабандного введения объективного в анализ, путем замаскированного признания социально-исторической лимитации. Но эта контрабанда не спасает Бем-Баверка: получается лишь порочный круг: цена выводится из субъективных оценок, но последние сами предполагают цену. Поэтому значительная доля дальнейшей развернутой «логической критики» предстает перед нами в виде какой-то охоты цен за субъективными оценками и сведется к регистрации порочных кругов в том или ином конкретном случае.

Перейдем теперь к третьему виду лимитации — к производственной лимитации субъективных оценок.

В чем она заключается?

Сущность ее в том, что динамика оценок есть функция динамики производства, что хозяйственные оценки меняются в зависимости от изменения в производительности общественного труда. Выделение момента производственной лимитации в особый пункт — да и вообще весь тяжеловесный аппарат лимитаций — нам понадобится потому, что мы считаем поле применения социально-исторической и производственной лимитации различным. Первая ограничена рамками товарно-капиталистической системы, только в последней субъективные оценки вынуждены приспособляться к ценам.

Вторая имеет, так сказать, универсально-историческое значение. Всегда, везде, всякие оценки как индивидуальные, так и социальные детерминируются в конечном счете данными производственными условиями. Проследим действие производственной лимитации, предполагая самые различные условия.

Возьмем 4 случая: 1) Робинзонаду, 2) меновое общество, 3) организованное социалистическое общество и, наконец, 4) переходный период, — период, так наз. «Zusammenbruch’a».

Рассмотрим первый случай — Робинзонаду. Но Робинзонада Робинзонаде рознь. История политической экономии знает Робинзона 2-х типов — производящего и непроизводящего. Первый культивировался в старое время, им не брезговали классики, с ним слегка пококетничал и Карл Маркс в I-ой главе «Капитала». Второй представляет собой последнее слово новейшей политической экономии, на нем стяжала себе великую славу австрийская школа. Мы, однако, из скромности не будем касаться «новейшего» Робинзона, питающегося небесным подаянием, нас интересует больше устарелый Робинзон классиков.

Оценки последнего будут сообразовываться с количеством благ, с величиной запаса. Количество же благ Робинзон волен изменять по своему произволу, увеличивая или уменьшая количество труда, нужное на их производство. Следовательно, даже в совершенно фантастических условиях робинзонады производственная лимитация дает себя почувствовать. Или, как говорит К. Шмидт: «Относительная ценность благ, воспроизводимых в любом количестве, оценивается здесь... по затратам труда, необходимого для их воспроизводства». Еще, раньше на это указал Дитцель в полемике с австрийцами.

А вот мнение Маркса по поводу робинзонады.

В отношениях «между Робинзоном и вещами, составляющими его самодельное богатство»... «уже заключаются все существенные определения стоимости» (подразумевается определение рабочим временем). Эти отношения «настолько просты и прозрачны, что даже г. Макс Вирт умел бы уразуметь их без особого напряжения ума». (Кап., пер. Баз. и Ст., стр. 43).

Мы не знаем, уразумел ли их Макс Вирт, но что их не уразумел Евгений Бем-Баверк, несмотря на чрезвычайно большое напряжение ума, это можно утверждать самым категорическим образом.

Даже последовательно проводя точку зрения самого Б.-Баверка нельзя говорить, что Робинзон будет оценивать свои «блага» по их предельной пользе, ибо уже в хозяйстве Робинзона начнет действовать принцип «субституции», правда, не «меновой», так как там нет обмена, и, значит, и не может быть менового «замещения» утерянных благ. Но зато войдет в силу принцип, так сказать, трудовой, производственной субституции.

Робинзон будет оценивать вещи по тому значению «наслаждения и счастья», которого он «лишится», если ему в поте лица своего придется «хлопотать» над воспроизводством утраченных вещей.

Стало-быть, даже с точки зрения Б.-Баверка правым окажется не он сам, а скорее Адам Смит субъективной манеры. Но довольно робинзонад. Перейдем к системе менового хозяйства. Производственная лимитация субъективных оценок в товарном обществе выражается в том, что движение цен регулируется движением производительности общественного труда. К существующим же на рынке ценам, как нам уже известно, приспособляются оценки «хозяйствующих субъектов». Дальнейшая критика покажет, как Бем-Баверку не удается избежать признания решающей роли производственного момента, каким образом несчастный производственный момент, выражаясь модным ныне языком, будучи непризнанным de jure окажется втихомолку признанным de facto.

Сейчас же займемся организованным хозяйством социалистического общества. Весьма любопытно, что Визер, чувствуя, как теория предельной полезности на каждом шагу противоречит фактам капиталистической действительности, решил, что она вообще неприменима для их объяснения, но зато вполне развертывает свою мощь и логическую убедительность в рамках социалистического общества. Капитализм, по его словам, представляет собой лишь карикатуру (Zerrbild) на социализм. Социализм же, с экономической точки зрения, есть не что иное, как «индивидуальное хозяйство высшего стиля» (Einzelwirtschaft in höchster Styl), своего рода робинзонада высшей марки. Поэтому закону предельной пользы, давшему исчерпывающее объяснение индивидуальной робинзонады, обеспечено полное логическое торжество и в применении к коллективной робинзонаде. В последней его действие можно демонстрировать с особенным эффектом.

Таким образом, мы видим, что теоретическое использование социализма в интересах австрийской школы, которое с такой помпой было возвещено г. Бруцкусом в «Экономисте», и которое им было прокламировано, как новое научное открытие, на самом деле имеет за собой порядочную историческую давность, лет в 40, примерно.

Но это не мешает ему быть абсолютно неверным.

Как бы лицемерно не расшаркивались перед социализмом, как бы не золотили пилюлю наши классовые враги, каким бы социалистическим лаком они ее ни покрывали, — она для нас решительно не приемлема.

Социалистическое хозяйство не есть коллективный Робинзон.

Социальная оценка не идентична с индивидуальной. Социальная оценка и не есть умноженная или возведенная в степень субъективная оценка. Социалистический индивидуум — это сплошной nonsens.

Социальная предельная польза — это абсурд с точки зрения самой австрийской школы. Постулировать такую категорию — это значит впадать в конфликт с собственными предпосылками, потерять свою специфическую, субъективно-психологическую окраску. Поэтому невероятно комично выглядят заявления г. Бруцкуса, указывающего на то, что т.т. из «Экономической жизни» сдают свои марксистские позиции и спешат в объятия австрийской школы. Замечая сучки у них в глазах, он в своем собственном не видит целого бревна. Он сам давно уже совершил методологическое saltomortale, идентифицировав субъективную оценку с социальной. Общественная оценка социалистического общества есть явление sui generis. Но она не висит в воздухе. Она тоже подчинена действию производственной лимитации.

Общественные оценки благ в организованном хозяйстве будут меняться в зависимости от развития производительных сил его, в зависимости от прогресса техники.

И здесь динамика оценок отразит динамику производства.

Резюмируя все сказанное о значении производственной лимитации, мы констатируем ее общезначимость, лишь выявляющуюся в разных аспектах: в хозяйстве Робинзона непосредственно через его субъективную оценку; в меновом обществе посредственно, через слепую силу рынка, через его фетишистические категории, через ценность и цены, и, наконец, непосредственно в сознательных общественных оценках при социализме.

Признание универсальности действия производственной лимитации оценок само собой должно вытекать из общего духа нашей социологической концепции. Ведь не сознание людей определяет их бытие, а наоборот, общественное бытие определяет формы их сознания. В забвении момента производственной лимитации и состоит собственно вся премудрость психологической школы. Она попросту абстрагируется от производства и устами Джевонса дает парадоксально-нелепое определение политической экономии, как «теории потребления богатства». Философ Декарт выставлял тезис: «я мыслю — следовательно, я существую». Австрийцы, очевидно, хотят выставить другой: «я потребляю — следовательно, я хозяйствую». Что потребление есть конечный момент всякого хозяйства, этого никто — за исключением, может быть, Туган-Барановского, давшего сумасшедшую теорию рынка, оторванного от потребления — этого никто никогда не отрицал.

Но если я потребляю, и только потребляю, то это означает, что я не хозяйствую, а лишь пользуюсь продуктами чужого хозяйства, и являюсь паразитом и рантье.

С общественной же точки зрения совершенно несомненно, что потребление невозможно без производства.

Но могут быть такие периоды в общественном развитии, правда, относительно очень краткие, когда производство временно отстает от потребления, когда последний момент гипертрофически выпячивается на первый план. Примером может служить «переходная» эпоха, период капиталистического Zusammenbruch’a.

Чем характеризуется переходный период с производственной точки зрения?

Распадом хозяйственных связей, «отрицательным расширенным воспроизводством», колоссальной деградацией производительных сил. Но если процесс общественного воспроизводства может на пару лет даже прекратиться вовсе, то можно ли допустить то же самое относительно процесса общественного потребления?

Ясно, что нет; последний может сжаться до минимума, но прекратиться совершенно он не может даже на один месяц, иначе общество вымрет. Общество будет до последней минуты жить на старые, столь милые австрийским сердцам, «запасы».

При этом оценивать их оно будет — раз условия свободного воспроизводства частично элиминированы, а значит и действие производственной лимитации проявляется лишь в ослабленной степени, главным образом, с точки зрения общественного распределения и потребления.

Но этот расцвет потребительско-распределительских тенденций объясняется исключительно параличом хозяйственного механизма1.

Но даже и психологию потребления австрийцы изображают извращенно.

Насквозь пропитанные статическим духом они совершенно не дают анализа потребностей в их динамике.

Маркс в одном месте иронизирует над классиками, указывая на то, что их Робинзоны в своих хозяйственных суждениях пользуются расчетными таблицами лондонской биржи.

Австрийцы впадают в двойную аберрацию, с ними случается вдвойне неприятная история.

С одной стороны, капиталисты, которых выводят на сцену австрийцы, обыкновенно рассуждают не как капиталисты, а как Робинзоны.

Но и Робинзоны у них рассуждают не как Робинзоны, а при оценках пользуются скалой потребностей Менгера, приноровленной к интересам среднего австрийского бюргера. При этом дело доходит до курьезов. Житель первобытного леса у Бем-Баверка, например, сохраняет любовь к австрийским гульденам, в которых он и выражает ценность своих «мешков зерна».

Уже приведенные беглые критические указания ясно вскрывают шаткость методологической позиции теории предельной полезности и достаточно укапывают, что придавленная тяжелым прессом лимитаций субъективная оценка должна оказаться совершенно беспомощной при анализе экономической действительности.

В заключение мы хотим отметить два предрассудка относительно австрийской школы, которые обычно циркулируют в наших марксистских кругах.

В первом из них виновата излишняя марксистская горячность, во втором, пожалуй, сама австрийская школа.

Первый состоит в том, что австрийцев обыкновенно валят в одну кучу с фетишистами, при чем не отдают себе ясного отчета, в чем собственно у них заключается фетишизм. Если под фетишизмом понимать вообще абстрагирование от социальных связей, то тогда австрийцы, конечно, — фетишисты. Если же более узко и точно в фетишизме усматривать приписывание вещам ценности как их естественного свойства, то австрийцы методологически свободны от этого греха.

На свой лад они даже пытаются преодолеть фетишизм, но действуют при этом в противоположном Марксу направлении.

Припомним определения ценности, которые дают австрийцы.

По Бем-Баверку ценность есть значение вещи для благополучия субъекта.

По Визеру ценность есть человеческий интерес, мыслимый как состояние внешнего предмета.

По Менгеру, выдвигающему вперед интеллектуальный момент в ценности, последняя есть суждение, которое люди имеют о значении вещей для их благополучия.

Свой антифетишизм Менгер тут ясе подчеркивает словами:

«Итак, ценность не есть нечто присущее благам, не свойство их, но также и не самостоятельная сама по себе существующая вещь.

Итак, мы видим, что австрийцы субъективируют ценность, считая ее психическим состоянием хозяйствующих субъектов.

Фетишисты же чистой воды материализуют, овеществляют ценность.

Маркс в противоположность австрийцам объективирует ценность, считая ее выражением определенных производственных отношений, определенной объективной закономерностью.

Перефразируя Визера, можно сказать, что по Марксу ценность есть общественное отношение, лишь фетишистически мыслимое как состояние внешнего предмета.

Перед нами, стало быть, троякого рода принципиально различная интерпретация ценности. Материализация, объективация, и субъективирование ее. Субъективирование и есть метод австрийской школы.

Впрочем, своей точки зрения она последовательно не выдерживает.

Бем-Баверк, например, определяя объективную меновую ценность, как «свойство, присущее самим материальным вещам», ставя ее на одну общую плоскость с «отопительными», «эксплозивными» и прочими «ценностями», скатывается на путь вульгарно-фетишистической материализации.

Общий вывод таков: точка зрения австрийцев — специфический полуфетишизм. Изгоняя из ценности вещное, они порывают с фетишизмом, изгоняя из ценности объективно - социальное — они остаются его пленниками.

Другой предрассудок, на который указал Штольцман, и которого мы сейчас коснемся, заключается в отождествлении абстрактно - дедуктивного метода классиков и Маркса, с одной стороны, и школы предельной полезности — с другой. Этого предрассудка не избежал, на наш взгляд, далее тов. Бухарин. Школа предельной полезности выросла и закалилась в ожесточенной борьбе с так наз. исторической школой политической экономии. Теоретическому нигилизму и ремесленному эмпиризму исторической школы Карл Менгер в полемике со Шмоллером противопоставил лозунг необходимости познания «общих законов», анализу конкретно - исторического — анализ типического, индуктивному методу статистических обобщений — «экзактный» или точный метод теоретического исследования.

Экономическая наука, как и все прочие, должна заняться выяснением «причинных законов», («Kausalgesetze»), управляющих явлениями. С легкой руки Менгера принцип строгой причинности выдвигали и все теоретики австрийской школы. И все - таки по существу дела этим принципом они хвастаются не по заслугам. Если австрийцы и говорят о нем, то это свидетельствует только о том, что они еще не достигли адекватного методологического самопознания.

В самом деле. Что является исходным пунктом их теории?

Субъективная оценка, забота об индивидуальном благополучии, потребности хозяйствующего субъекта.

Но, выдвигая в качестве исходного пункта субъективную оценку и точку зрения потребления, австрийцы тем самым делают решающим целевой момент, — момент телеологический, а не каузальный. Лишь постольку вещь является ценностью, поскольку она удовлетворяет тем или иным индивидуальным целям. Лишь как средство для удовлетворения целей, данное благо становится экономическим благом. Весь тот сложный комплекс явлений, который обозначается термином хозяйство, в их глазах есть не что иное, как конгломерат бесчисленных целей и средств их удовлетворения. Цена у них — равнодействующая бесчисленных целевых устремлений, если она и объективируется, то это есть лишь специальный феномен, именуемый «гетерогенией целей»,

Таким образом закономерность, управляющая экономикой, трактуется ими фактически как закономерность целевая, а не причинная. Может быть, возразят на это так: но ведь самый целевой момент, самую субъективную оценку австрийцам не трудно причинно обосновать; то, что индивидуум ставит целью заботу о собственном благополучии, на то имеются вполне определенные и очевидные причины, так что, в конце концов, принцип причинности австрийцами отнюдь не выбрасывается за борт.

Но подобное возражение мы считаем покоющимся на недоразумении. Вопрос заключается не в том, обоснован или необоснован исходный пункт экономической системы в каузальном отношении, — конечно, привлекая данные посторонних научных дисциплин: биологии, физиологии, психологии, австрийцы легко объяснят, почему забота об индивидуальном благополучии является доминирующей. Гвоздь вопроса лежит в другой области. Проблема должна быть поставлена так: каков тип связи между экономическими явлениями? В концепции Маркса тип связи каузальный, в концепции австрийцев — телеологический.

Их дедукция не каузальная, а телеологическая. В особенности напряженной их телеология выступает в учении о ценности «производительных благ». Ценность средств производства определяется ценностью их продуктов. Какой тут тип связи: причинный или целевой? Разумеется, не причинный, а целевой.

Действительно, пусть перед нами две ценностных величины: ценность средств производства и ценность их продуктов.

Если от ценности продуктов зависит ценность средств производства, и если средства производства получают свою ценность от продуктов, которые еще не произведены, а только будут произведены, то можно ли сказать, что ценность продуктов служит «причиной» ценности средств производства, можно ли сказать, что будущее есть причина настоящего?

Безусловно нельзя. Будущее по отношению к настоящему может быть целью, стимулом, импульсом, — чем угодно, но никогда не причиной. Причина, забегающая вперед своего следствия, — это геркулесовы столпы нелепости.

Итак, точка зрения австрийцев — своеобразный телеологизм.

Мы говорим «своеобразный» потому, что он в корне отличен, например, от юридической телеологии Штаммлера или от этической телеологии Штольцмана. Штаммлеровская и Штольцмановская телеология — социальная телеология, телеология австрийской школы — субъективная.

Логическая критика2⚓︎

I. Социально-историческая лимитация субъективных оценок⚓︎

Логическая критика должна прежде всего констатировать, что Бем-Баверк неверно характеризует психологию членов менового общества и сплошь и рядом психику капиталиста подменивает психикой Робинзона.

1. К субъективным оценкам товаров по «полезности» (по предельной пользе) хозяйствующие субъекты не прибегают вовсе.

Ведь не руководствуются же субъективными оценками по полезности: гроба — гробовщик, 42-см. орудия — пушечный король, яда — аптекарь, его продающий, хлопчато-бумажной машины — капиталист-машиностроитель и т. п. Реально для продавцов как средств производства, так и средств потребления, предельная польза их равна, разумеется, нолю. (Это вынужден был признать и сам Бем-Баверк в цитированном выше примере с сахарозаводчиком).

Но оценки их, тем не менее, не равны нолю, а приспособляются к существующим ценам. Очевидно, что то же самое применено и к оценкам покупателей средств производства. Для покупателей же предметов личного потребления оценки их не основываются на чрезвычайно высокой их предельной пользе, а целиком покоятся, по витиеватому выражению Бема, на «антиципации» относительно гораздо более низких цен. Таким образом уже в субъективной оценке вещи индивидуумом (настоящим, конечно, а не сфантазированным) скрывается объективный социально-исторический феномен цены, сам формирующий и ограничивающий («лимитирующий») субъективную оценку.

Субъективное выводится из объективного, а последнее опять из субъективного, т. е. порочный круг №1. Бем-Баверк чувствует его и торопится спрятаться под сенью сконструированных им химерических категорий «субституционной пользы» и субъективной меновой ценности.

Критика обязана последовать за Бем-Баверком. Роль упомянутых категорий полярно-противоположна. Первая относится к покупателям, вторая — к продавцам. Рассмотрим их по порядку.

2. Оценка по «субституционной пользе» (которую применяют покупатели) и величина ее предполагают цены определенной величины: как цену «замещаемой вещи», так и цену благ, которыми пользуются для «замещения». Нам кажется, что в этом пункте ошибке Бем-Баверка можно далее дать точную математическую формулировку. Размер пользы, которой «хозяйствующие субъекты» лишаются в процессе «замещения» (а она-то, по Бем-Баверку и определяет искомую величину ценности) зависит от количества «отчуждаемых» («замещающих») благ; количество же благ, требуемых для «замещения», определяется как частное от деления цены «замещаемой» вещи на цену экземпляра «замещающих» благ. Короче говоря: величина субституционной пользы прямо пропорциональна частному, полученному от деления одной цены на другую, т. е. опять - таки цена в качестве конечного фактора ценности.

3. Субъективная меновая ценность (которой руководствуются продавцы), по мнению самого Бем-Баверка, определяется объективной меновой ценностью. Последняя на данной ступени анализа Б.-Баверком осталась не выясненной, если не считать выяснением фетишистическое констатирование ее, как «свойства вещи».

Во второй части своих «Основ» Бем развивает учение об объективной меновой ценности, и в числе факторов, определяющих величину ее, отмечает субъективную меновую ценность.

Критика регистрирует новый cireulus vitiosis: субъективная ценность определяется ценностью объективной, последняя же в свою очередь, субъективной. (Примечание: на стр. 92 своей книги об австрийцах тов. Бухарин говорит следующее: «Определение субъективной ценности через объективную, которая сама выводится из субъективной — это центральная ошибка Бема».

С этим мы не совсем согласны, во всяком случае это выражение требует пояснения. Соответственно двум отделам Бемовской книжки члены порочной триады у него располагаются диаметрально - противоположно. Субъективное, объективное и опять субъективное — основная ошибка, «адекватная», так сказать, учению о субъективной ценности. Объективное, субъективное и опять объективное — другой основной порочный круг, «адекватный» учению об объективной меновой ценности.

В зависимости от того, какой из отделов считать более важным, одна из указанных ошибок станет центральной, другая — производной.

Мы рассматриваем обе ошибки как равноправные и думаем, что они лишь суть два атрибута одной и той же субстанции — конфликта между субъективным и объективным, по всем швам разъедающего австрийскую школу).

4. Загадку денежного фетиша, этого узлового пункта вещной объективации социальных связей, Бем-Баверк избегает даже ставить на решение. Поскольку же Бем сводит ценность денег к субъективной меновой ценности их, постольку он запутывается в сети противоречий, отмеченных в предыдущем.

5. Все перечисленные логические ляпсусы сразу всплывают на поверхность при анализе теории (цены. Из шести quasi-субективных факторов цены 2-ой (оценки товара покупателями) базируется на субституционной пользе, т. е. по существу дела на цене (см. п. 2), 3-ий (субъективная оценка денег покупателями), 5-ый и 6-ой (оценки продавцов) — на субъективной меновой ценности, т. е. на объективной меновой ценности, которая сама, таким образом, из себя выводится; первый фактор — число желаний — колеблется в зависимости от уровня товарных цен; последний же сам зависит от числа желаний (4-ый фактор будет разобран ниже). В итоге имеем весьма плачевную картину: вместо теории цены перед нами вращается неприглядная порочная карусель.

Что же касается до пресловутого закона «предельных пар», громко аттестованного как «основной закон образования цен», а на деле лишь демонстрирующего наглядно ход конкурентной борьбы, то он, как только что указывалось, зиждется на пятерке факторов, самих себя жестоко высекших. При этом иллюстрируется он крайне нетипичным, искусственным примером, в котором каждый продавец выводит на рынок одну лошадь. Понятно, что тут можно еще говорить о субъективной «предельной пользе» лошади для продавца.

Если бы, однако, Бем-Баверк взял пример более близкий к действительности, то ни о субъективной пользе, ни о соблюдении предварительного условия обмена — «продавай только с выгодой» — не было бы и речи, и, несмотря на строжайшую инструкцию Бем-Баверка, капиталисты продавали бы порой с убытком и субъективно и объективно.

Интересно, что Менгер пытается анализировать более реалистическую обстановку: у него обменивается сразу по несколько коров и по несколько лошадей. Но зато у Менгера получается логическая несуразность: в его примере нарушается тот принцип, что ценность суммы непропорциональна ценности единицы. При таких условиях нельзя не признать змеино-мудрым поступок Визера, попросту отказавшегося от исследования менового хозяйства. .

II. Производственная лимитация субъективных оценок⚓︎

Бем-Баверк резонно считает закон издержек производства, как самостоятельный основной закон ценности, неверным и мастерски вскрывает порочный круг, лежащий в его основе. Но как частный промежуточный закон, сам в последней стадии сводимый к закону предельной пользы, принцип издержек производства Бем-Баверком принимается. Действие «издержки производства» он сравнивает с лунным светом, действие «предельной пользы» — с солнечным. Так Бем-Баверк торжествует над законом издержек производства. Критика может показать обратное, как закон издержек производства торжествует над Бем-Баверком.

1. Возьмем кардинальное понятие австрийской школы — «предельную пользу». Изменение величины «предельной пользы» не может не зависеть от издержек производства. Высота предельной пользы определяется соотношением между потребностями и средством их удовлетворения, т. е. количеством благ.

Чем же определяется это количество?

Откуда берется данный «запас» благ?

Здесь возможны два альтернативных ответа:

а) или блага падают с неба, но тогда Бем-Баверку нужно открыто признать, что «высшей инстанцией» ценности является у него не «предельная польза», а само небесное провидение, правда, осуществляющее свою волю через посредство «предельной пользы», но уже как через «промежуточный этап».

Отсюда мораль для критики: взамен милостиво сброшенного с неба «запаса» благ, отослать туда в виде блага эквивалентного — самое теорию ценности австрийцев.

в) или же количество благ (в особенности это очевидно при резких изменениях количества, например, когда происходят так. наз. «революции цен») определяется в первую голову высотою издержек производства. Но признать это — значит признать примат «издержек производства» над «предельной пользой».

2. Регулирующее влияние издержек производства открыто признается самим Бем-Баверком, когда он, анализируя «четвертый фактор» образования цен, заявляет, что количество товаров, доставляемых на рынок, определяется в особенности «высотой издержек производства». Результат один и тот же: повсюду жалкий лунный свет «издержек производства» оказывается ярче хваленого солнца «предельной пользы».

3. Ценность средств производства Бем-Баверком определяется через ценность производимого с их помощью продукта.

Этому, однако, противоречит уже тот эмпирический факт, что изменение ценности средств производства происходит хронологически раньше, чем соответствующее изменение ценности продукта. Но если даже мы и признаем тезис Б.-Баверка, то все равно будем только иметь удовольствие лицезреть новый махровейший idem per idem.

Ценность средств производства (т. е. издержки производства) определяется предельной пользой заключительных продуктов; последняя зависит от их количества, а это количество, как мы видели уже, зависит опять-таки от издержек производства. To есть, издержки производства определяются ими самими. В итоге получаем три «незыблемых» положения: предельная польза объясняет издержки производства, издержки производства объясняют... предельную пользу.

Кроме того, издержки производства объясняют также и издержки производства.

Зафиксировав этот, пожалуй, самый трогательный образчик, поистине, «стальной» логики Бем-Баверка, мы вправе, считать свою критическую миссию выполненной.

Общая оценка теории и ее социологическая характеристика⚓︎

Суммировать и обобщать рассмотренные логические фокус-покусы австрийской школы представляется совершенно излишним занятием. Ее универсалистические претензии, как мы уже видели, прямо пропорциональны ее реальному теоретическому убожеству. Объяснять гипотетическую экономику ветхого Адама, а затем проникать в тайны капиталистического строя, расшифровывать «потребительские эмоции» «заблудившихся путников» или папуасов, а затем переходить к разгадке валютного демпинга или к анализу перипетий мирового кризиса и, наконец, без всякого зазрения совести браться за решение проблемы социалистического учета3 — подо все это подгоняя свой вымученный квази-всемогущий субъективно-психологический шаблон — затейка достаточно говорящая сама за себя, чтобы на ней еще стоило останавливаться. К меткому каламбуру Энгельса относительно теории «беспредельной бесполезности» нечего прибавить и от него нечего убавить. А если это так, то факт «приятия» теории «беспредельной бесполезности» буржуазной экономической мыслью, есть факт, знаменующий ее теоретическое банкротство. Нас не интересует, однако, этот факт, как таковой. Мы хотим вскрыть его подоснову, объяснить его, как факт, сам по себе, строго закономерный. В объяснении громадного успеха австрийской теории некоторые считают решающим обстоятельством выполняемую ей функцию теоретического противовеса марксизму. При этом рассуждают так. При всех своих недостатках эта теория, как-никак все же производит впечатление чего-то относительно стройного, законченного, гладко причесанного во всех направлениях, и вдобавок ее основные посылки явно антагонистичны марксистским. Чего же проще в таком случае, почему бы утопающей буржуазной мысли не ухватиться напоследок за психологическую соломинку. Против марксизма все средства хороши: таков секрет «психологического» поветрия буржуазной науки. Отнюдь не отрицая того, что австрийская школа служит единственным противоядием марксизму, мы считаем, однако, такое решение вопроса недостаточным, потому что оно оставляет вопрос открытым относительно, если можно так выразиться, химического состава этого противоядия, относительно его специфических черт. Почему именно теория Grenznützlehr’oв, а никакая другая стала противоядием? Вся проблема как раз в этом и заключается. Эстетический аргумент от стройности бьет, конечно, мимо цели. Во-первых, потому что буржуазную мысль регулируют не эстетические, а классовые интересы. А во-вторых, на основании предыдущего логического разбора теории предельной полезности, ее «эстетическую стройность» мы вправе признать в значительной степени фиктивной. Опорным пунктом при выяснении вопроса мы считаем положение. Маркса о том, что формы социального сознания должны соответствовать формам социального бытия. Основные методологические контуры экономической идеологии новейшего буржуа должны быть обоснованы типическими условиями его социального быта. Точку зрения, разделяемую некоторыми марксистами, согласно которой идеологические формы имеют имманентную логику развития, формально не совпадающую с логикой развития социального бытия, так что, мол, дозволительно констатировать общую зависимость социального «духа» от социальной «материи», но зато никак нельзя отваживаться на отыскание адекватности их основных форм — этот взгляд для нас абсолютно неприемлем. Мы считаем его куцым, недоделанным историческим материализмом. В установлении социальной обусловленности самих доминирующих черт общественной мысли, в. раскрытии известного рода «принципиальной координации» между идеологическими и экономическими формами мы усматриваем одну из существеннейших задач историка и социолога материалиста. Тов. Бухарин идет, стало-быть, по методологически верному пути, когда, пытаясь выявить материальный эквивалент австрийской теории в некоей социальной подпочве, окрещивает ее «политической экономией рантье». Мы не будем здесь воспроизводить ход его рассуждений: как в новейшее время процесс капиталистического накопления отлагает паразитические социальные отбросы, класс, вернее фракцию рантьерской буржуазии, как в среде этой последней зарождаются и пышно расцветают черты деградирующей психологии (обостренный индивидуализм, страх перед грядущими социальными бурями и психология чистокровного победителя) — и как, в конце концов, социально-психологические особенности рантьеров выкристаллизовываются в законченные методологические формы принципиального субъективизма, принципиальной статичности мышления и принципиально потребительского угла зрения. Все это так, подо всем этим мы обеими руками подписываемся. Но в одном месте получается любопытная контраверза этой, не без художественного блеска выполненной тов. Бухариным социологической конструкции с некоторыми бьющими в глаза фактами эмпирической действительности. Дело в том, что та фракция буржуазии, из условий экономического и психологического бытия которой тов. Бухарин извлекает душу теории предельной полезности — ее специфический метод — это лишь фракция рантье pur sang. В ее рамках тов. Бухарин помещает лишь завзятых прожигателей жизни, тех буржуа, экономическая функция которых сводится исключительно к пожиранию прибавочной ценности, рантье, изолировавших себя не только от процесса производства, но и от процесса обращения, даже от фондовой биржи, только рантье-облигационеров, чурающихся малейших тревог биржевого ажиотажа. Но, во-первых, такого рода рантье чистой воды сравнительно немногочисленны, а, во-вторых, едва ли тов. Бухарин их признает решающей, господствующей социально-экономической силой современности. Активных руководящих организаторов производства и крупнейших биржевых дельцов капиталистической Европы едва ли следует считать экономически слабейшей фракцией, по крайней мере, для конца XIX и начала XX столетия. С другой стороны, головокружительный триумф теории предельной полезности, ее фактическое торжество в буржуазной науке не может подвергаться ни малейшему сомнению. Теперь уже, пожалуй, трудно будет отыскать какой-нибудь хандбух или лербух по политической экономии, в котором не красовалась бы на особой любезно предоставленной автором странице угловатая таблица потребностей Менгера4. Мало того. Бесцветный флаг теории предельной полезности реет не только над стенами западно-европейских храмов науки, не только там за этой теорией идут пестрые нестройные колонны ученых и неученых адептов. И в России, падкой до всяческих новинок, ползучие идейки психологической школы с начала XX века прокладывали себе дорогу в мозги русских профессоров с невероятной быстротой, достойной поистине лучшего применения. Когда-то процветавший у нас легальный марксизм был очень скоро «изжит», и о нем потом вспоминали лишь как о простительном грехе молодости. И для наших доцентов Бем-Баверк скоро стал настоящим далай-ламой политической экономии. Только кучка принципиальных эклектиков, в роде Туган-Барановского, умничала на свой лад и, занимаясь, по выражению т. Бухарина, «прививкой оспы телеграфным столбам», упрямо сватала Бем-Баверка с Рикардо. Вообще же несомненна колоссальная победа субъективно-психологического знамени. повсюду: теория предельной полезности — теперь господствующее течение политической экономии. А раз это так, то непонятно, каким образом на сравнительно узком базисе «ожиревшей» фракции буржуазии расцвела надстройка, заполнившая собой почти всю Европу. Получается необъяснимая неадекватность: базис чрезмерно узок, надстройка чрезмерна раздута. В этом и состоит контраверза, о которой мы говорили. Нам кажется, однако, что тут дело поправимое. Противоречие можно устранить, если несколько расширить базис, привлекая на помощь еще одну социальную группу — группу так называемой «внепроизводственной интеллигенции». Интеллигенцию с интересующей нас точки зрения можно разбить на две подгруппы. Интеллигентов-производственников: техническую интеллигенцию, инженеров, администраторов, бухгалтеров (последние строго говоря, являются «интеллигентами обращения», но так как процесс обращения может быть включен в систему производства в широком смысле слова, то и наши бухгалтера в таком же смысле будут интеллигентами-производственниками). С другой стороны, мы имеем категорию интеллигентов-внепроизводственников: всякого рода чиновников, юристов, художников, литераторов, педагогов, профессоров и пр. Если мы теперь попытаемся бросить взгляд на основные черты экономической и психологической физиономии этой группы интеллигенции, то сразу откроем их поразительное сходство с рантьерскими. Сопоставим вначале экономику рантье и экономику интеллигента. Прежде всего, с точки зрения процесса, капиталистического накопления интеллигенты, как и рантье, являются социальными пенсионерами, черпающими ресурсы своего материального существования из резервуара общественной прибавочной ценности. Как и рантье, интеллигент сам не производит прибавочной ценности. Правда, в отличие от рантье-паразита, он свое потребление соответствующей частицы прибавочной ценности возмещает определенным общественно-нужным идеологическим эквивалентом. Но все же в схемах воспроизводства капиталистической экономики интеллигенция фигурирует в рубрике не производителей, а потребителей, съедающих часть прибавочной ценности общества. Чисто экономическая функция — мы отвлекаемся сейчас от остальных — интеллигентов внепроизводственников сводится, следовательно, к потреблению прибавочного продукта. Далее. Сфера «личной экономики» интеллигента, как и рантье, локализуется в пределах между полюсом потребления и полюсом обмена: полученную им долю прибавочной ценности в денежной форме интеллигент расходует на рынке, в своих покупках сообразуясь лишь со своими личными (или семейными) потребностями и больше ни с чем. «Примат потребления над производством» в индивидуальном «хозяйстве» интеллигента — точно также, значит, представляет собой очевидный факт. «Хозяйствование» интеллигента буквально копирует «хозяйствование» рантье. Еще разительнее, пожалуй, тождественность социально-психологической аперцепции рантьеров, с одной стороны, и интеллигентов — с другой. Обостренный индивидуализм, который тов. Бухарин находит у рантье, у интеллигентов, еще более «обостряется» и приобретает, можно сказать, нервозный характер. Индивидуализм, субъективизм и бешеный культ своего «я», давным-давно стал притчей во языцах по отношению к интеллигентику любого провинциального захолустья, чтобы об этом еще стоило говорить. Вторая черта, которой тов. Бухарин характеризует психику рантье — «боязнь социальных катастроф», не в меньшей мере свойственна и буржуазному интеллигенту новейшей формации. Великая сила исторической традиции выковала в сознании интеллигента роковую привычку смотреть на рабочий класс свысока, как на нечто ему подчиненное, от него зависимое, им организуемое, им просвещаемое. Рядом с этим гигантский рост капитализма последних десятилетий, углубление социальной дифференциации и огромные успехи социалистической пропаганды — для ребенка сделали ясным, что революция, достойная своего названия, по крайней мере, в крупнейших странах капитализма, может произойти только, как революция рабочего класса. Перспектива приближающейся социальной революции воспринимается поэтому интеллигентским сознанием, как зловещая картина ада, в котором все переворачивается вверх дном, вещи становятся на голову, а интеллигенция теряет свое былое привилегированное полуначальствующее положение и превращается в подсобный технический аппарат кровавой диктатуры некультурной массы. Естественна отсюда та жгучая антипатия, которой удостаивается революционный пролетарский социализм со стороны интеллигента. Понятен и его дикий страх перед смертью капиталистического строя. Не желая тратить время на дальнейшее доказательство этих, ставших теперь уже тривиальными, положений, ограничимся напоминанием читателю того факта, что даже российская интеллигенция, когда-то всюду пользовавшаяся репутацией самой «красной» интеллигенции в мире, и то ухитрилась навеки похоронить эту репутацию в чаду саботажа Советской власти. В итоге и в непримиримом отношении к революции мы тоже открываем психологическое родство интеллигента с рантье. Наконец, и третья особенность рантьерской психологии — ее потребительский аспект — разделяется полностью интеллигентом внепроизводственником. Свое «личное хозяйство» действительный статский советник или профессор политической экономии организует исключительно на потребительский манер. Опираясь на доходную часть своего домашнего бюджета, как на величину данную, расходную статью его он конструирует, сообразуясь с градацией своих личных или семейных потребностей. Повысить ли гастрономический стандарт своего обеденного стола, умножить ли туалетные аксессуары своей «подруге жизни», выписать новый заграничный журнал или нанять бонну для «обожаемых деток», все это для него — questio facti потребительского порядка, определяемые и решаемые давлением потребностей различной степени соблазнительности. Правда, при этом глубокомысленной операции потребительского взвешивания различных «благ» мира сего, в сознании нашего расценщика незримо присутствуют коварные рыночные цены, которые он volens nolens вынужден «антиципировать», но это уж не его дело, на то существуют столпы теоретической эквилибристики психологической школы, чтобы с большей или меньшей ловкостью рук уметь разлагать цены на их составные субъективные элементы. Вообще же потребительский фон хозяйственных суждений так же характерен для интеллигентов-внепроизводственников, как и для рантье. Примат потребительного момента над производственным в их текущей будничной жизни и в их сознании не должен представлять собой ничего загадочного. Средства производства для них суть, «блага» столь же «отдаленного» порядка, как и для рантье: с ними они знакомятся только в литературе5. Теперь мы получаем следующий результат. Рантье находит себе неожиданного теоретического союзника в интеллигентской среде, который со свойственной ему экспансивностью трубит во все трубы психологические мелодии теории предельной полезности. В объятия рантье его кидает его собственное материальное бытие, его собственная социально-групповая психология, его субъективизм, его излюбленная манера смотреть на все сквозь призму интеллигентской вечности, его невесомые гуманитарные функции, его оторванность от производства. Индивидуалист до мозга костей, он впитывает в себя индивидуалистическую теорию с такою же легкостью, с какой губка впитывает воду. Интересно отметить, что Г. Экштейн в критической статье, направленной против австрийца Шумпетера6 после того, как он, фиксируя основную социальную подоплеку теории предельной полезности, заявляет, что она «копия спокойного хозяйства рантье», — в дальнейшем нападает на другой добавочный социальный след этой теории, когда говорит: «В теории предельной полезности отражается не дух жаждущего прибыли капиталиста, а профессора на государственной службе». К сожалению, только, эта мимоходом брошенная мысль не получает у него должного развития. Рассмотрение же вопроса, которое мы произвели в заключительной части нашей работы, позволяет сделать тот общий вывод, что теория предельной полезности, представляя собой в основном экономическую идеологию рантье, является одновременно и теорией внепроизводственной интеллигенции. Эта расширенная формула социального базиса австрийцев помогает уяснить кое-что в области истории экономической мысли. Едва ли кто-нибудь станет оспаривать то положение, что Австрия является классической страной теории предельной полезности, и что Вена является Меккой и Мединой ее; недаром даже тов. Бухарин ездил туда слушать лекции верховного жреца ее Евгения Бем-Баверка7. Но едва ли тов. Бухарин назовет Австрию классической страной рантье. А между тем, наличие большого интеллигентски-академического пятна на социальной подкладке психологической теории делает легко объяснимыми ее австрийские успехи. Также естественны и её российские успехи. В объяснении их нет надобности ссылаться на скверную привычку россиян обезьянничать всему «заграничному»; такое объяснение не содержало бы в себе ни песчинки марксизма. По нашему мнению, соединенный фронт русских держателей государственной ренты и русской внепроизводственной интеллигенции облюбовал себе австрийскую теорию попросту потому, что в ней он увидел свое собственное лицо, печать своих собственных классовых, фракционных и групповых интересов. Однако — спешим предупредить читателя — мы ничуть не склонны переоценивать указываемую нами интеллигентскую струю в теории предельной полезности. Интеллигенция, как социальная категория, появилась на свет божий, во всяком случае, не позже рождения самого капитализма, тогда как эпидемия экономического субъективизма относится к капитализму, вошедшему уже, по меньшей мере, в бальзаковский возраст. До этого времени интеллигенция, значит, почему-то довольствовалась другими теориями. Наоборот, как раз характерным явлением новейшего капитализма приходится считать его паразитическое «ожирение», размножение банды тунеядствующих рантье. И вот только когда на арене истории появился класс рантьеров, двери официальной науки распахнулись настежь навстречу доктринам Менгера, Бем-Баверка, Визера и tutti quanti. Отсюда прямой вывод, что в австрийском дуэте основной тон задал и задает рантье, а интеллигент играет лишь вторую скрипку. В этом, впрочем, нет ничего удивительного. Буржуазная интеллигенция, как промежуточная общественная группа, от века подчиненная господству капитала, пыл своих научных дерзаний всегда ограничивала и приноравливала к интересам своего всевластного хозяина. Ее роковой исторический удел — питаться крошками с барского стола. В предыдущих рассуждениях мы и не думали колебать незыблемость этого общего места. Мы только хотели показать, почему профессорам политической экономии крошки с рантьерского стола показались особенно вкусными, почему до сих пор они продолжают пережевывать их с неослабевающим аппетитом и как, таким образом, обеспечиваются для теории предельной полезности «сферы влияния», широта которых обратно пропорциональна ее реальному научному весу.

Примечания⚓︎


  1. Немудрено, что в Советской России, представлявшей собой одно время по вине заграничных собратьев г. Бруцкуса если не «осажденный город», то «осажденную страну», потребительские интересы приобрели столь важное значение. Однако даже и в этом совсем экстраординарном случае пальму теоретического первенства предоставлять психологической школе нет никакой необходимости: достаточной гарантией этому может послужить социальная природа Советской власти. Ведь Советская Россия была не просто «осажденным городом», но осажденным советским городом. В процессе регулирования распределения и потребления «запасов» Советская власть отнюдь не сообразовывалась с потребительскими мотивами и оценками любого обитавшего под ее эгидой «индивидуума». Наоборот, в корне чуждая какого бы то ни было индивидуалистического психологизма, она в этом процессе ориентировалась исключительно на момент социально-классовый, считаясь только с социальной пригодностью или — выражаясь австрийским языком — с «советской предельной пользой» того или иного общественного класса, группы, подгруппы и пр. Широкая практика всевозможных массовых, красноармейских, ударных рабочих, спецовских и сверх-спецовских пайков — тому красноречивейший свидетель. Так что, в конце концов, отвлекаясь от легко объясняемых «маленькими недостатками механизма» некоторых случайностей, когда без самой крохотной «предельной пользы» для советского дела какой-нибудь профессор-экономист австрийского пошиба вместо пайка 3-ей категории получал паек «академический», отвлекаясь от таких казусов, можно с полной категоричностью утверждать, что практика Советского потребительского распределительного хозяйства эпохи военного коммунизма шла не по индивидуалистической линии гренцнюцлеров, а по испытанной боевой классовой линии Маркса. 

  2. В целях сокращения критика дается лишь в схематическом «тезисообразном» виде, она исходит при этом из предположения нормально-функционирующей и воспроизводящейся товарной или товарно-капиталистической системы, базирующейся на широком общественном разделении труда и характеризующейся развитым обменом. 

  3. Ср. упомянутых выше Визера и Бруцкуса, а также заключительное замечание своего рода специалиста по теории ценности г. Шапошникова в рецензии на «Политическую Экономию Рантье» тов. Бухарина, напечатанную в «Научных Известиях» № 1, Москва, 1922 г. Издание Акцентра Наркомпроса. 

  4. Напротив того, бедные классики и еще более несчастный К. Маркс прогрессивно оттесняются на задний план, и все чаще и чаще их можно встретить тоскливо ютящимися в подстрочных примечаниях. 

  5. Совершенно очевидно, что того же отнюдь нельзя сказать про интеллигентов, подвизающихся в производственных сферах общественной жизни: инженеров, техников, организаторов труда и т. и. В повседневной практической работе этих последних средства производства являются «благами» максимально «приближенными» — но вовсе не максимально «удаленными», как у их коллег культурно-идеологических профессий — и только сверхъестественная куриная слепота могла бы от них скрыта огромную детерминирующую роль технически производственного момента. В мозги инженера по линии наименьшего сопротивления прошла бы, если не тысячу раз оплеванная критикой теория издержек производства, то входящая ныне в моду теория англо-американцев. Кстати: об англо-американской школе. Относительно нее мы вполне принимаем замечание тов. Бухарина, что в ней идеология рантье переходит в идеологию организаторов треста. Мы нарочно, чтобы не усложнять анализ, ее не касались. Цель нашей скромной социологической попытки сводится к выяснению причин блестящих успехов теории предельной полезности в большинстве капиталистических стран континентальной Европы. 

  6. См. Экштейн: «О методе политической экономии» в «Основных проблемах Политической экономии». М. 1922, стр. 89 и 90. (Есть у нас на сайте — Оцифр.) 

  7. См. предисловие к «Политической Экономии Рантье».