Перейти к содержанию

Гильфердинг Р. Историческая подготовка политической экономии Маркса1⚓︎

Сборник «Основные проблемы политической экономии», 1922 г., с. 227—252

Развитие политической экономии обнаруживает то интересное явление, что мысль (смотри Смита, Рикардо, Сэя) из бесконечного множества единичных явлений, первоначально находящихся перед нею, находит простые принципы вещи, действующий в ней и управляющий ею рассудок. Гегель, «Философия права», § 189.

Только через пятьдесят один год после выхода в свет в 1859 году первой части экономического труда Карла Маркса «К критике политической экономии» и через двадцать семь лет после его смерти этот труд закончен последним томом «Теории прибавочной стоимости». С величайшею добросовестностью, любовною заботливостью и благоговейною осторожностью Карл Каутский, призванный хранитель литературного наследства Маркса после смерти Энгельса, потрудился над изданием из посмертной рукописи четырех томов, которые показывают нам Маркса, как историка политической экономии. Кто имел когда-либо возможность просмотреть хотя бы бегло рукопись Маркса в ее первоначальном виде, тот знает, какого большого и тщательного труда потребовала эта работа редактора, как многим обязана наука Каутскому. Мы не считали бы нужным особенно подчеркивать здесь значение этой работы, которая выше всяких похвал и для успешного завершения которой были необходимы не только научные данные, но и глубокое проникновение в труд великого учителя. Но мы это делаем для того, чтобы защитить выражаемое нами ниже настоятельное пожелание от всяких подозрений в том, что оно продиктовано какими-нибудь соображениями, вызванными личностью редактора Марксова литературного наследства, а не проистекает только из чисто научных интересов. В предисловиях ко второму и третьему томам «Капитала» Энгельс уже писал, какого большого труда стоило ему сохранить точный текст самого Маркса и скрыть свою собственную личность за произведением своего друга, и Каутский верно следовал этой же программе. И, тем не менее, мы не можем отказаться от желания, чтобы экономические рукописи Маркса были открыты для научного исследования в своем первоначальном виде и полноте. Ибо как бы заботливо ни старались редакторы стушеваться на заднем плане, но в подобной работе нельзя вполне избежать субъективной оценки. Она проявляется в расположении материала, в неизбежных пропусках и добавлениях, и благодаря этому мы имеем произведение, исходящее не исключительно от Маркса. А между тем было бы в высшей степени важно видеть ход его мыслей во всей его полноте. Ибо таково уже свойство гения — и особенно гения такой логической энергии и неслыханной силы абстракции, как Маркс — что у него образуется целый ряд мыслей, последние выводы из которых становятся понятными лишь при свете фактов, наступающих гораздо позднее, — мыслей, которые во время своего возникновения вряд ли раскрывают свою последнюю глубину самому автору и уж наверное никому другому. Так, например, значение марксовой теории денег выясняется вполне лишь при ее приложении к явлениям обращения, развившимся именно в последнее время; во многих пунктах она ведет к выводам, которых сам Маркс не сделал — ибо этим идеям недоставало еще наглядного образа, который выступил лишь впоследствии, — в то время как позднейшие исследователи в состоянии сделать их с меньшим напряжением умственных сил.

Так, многие плодотворнейшие рассуждения второго и третьего томов «Капитала» о капиталистическом кредите были вполне оценены лишь после того, как они нашли свою иллюстрацию в современном развитии финансового капитала. И как раз пятый отдел третьего тома, содержащий блестящее исследование о капитале, приносящем процент, подвергся, по словам Энгельса, наибольшей переработке и, таким образом, скорее всего содержит чуждые субъективные примеси; с другой стороны, там же был подвергнут сокращению обильный иллюстративный материал для уменьшения размеров книги.

Еще одно обстоятельство должно подкрепить пожелание об открытии рукописей для более широкого круга читателей. Именно «Теории прибавочной стоимости», особенно в своих теоретических частях, дают читателю возможность глубоко проникнуть в характер мышления, которое преодолевало труднейшие проблемы научного исследования. Здесь открывается как бы высшая школа мышления, и нет сомнения, что опубликование рукописей дало бы бесконечно много для подобной логической школы, которая имела бы несравненную педагогическую ценность. Читатель мог бы увидеть мысль Маркса за ее удивительною работою, он мог бы пытаться мыслить вместе с ним и научиться тому, чему нельзя научиться нигде в другом месте. Будь у нас академии наук, заслуживающие свое название, это была бы одна из их настоятельнейших задач. Но пока, по нашему мнению, сделать это — «nobile officium», — долг чести германской социал-демократической партии, наследницы литературного наследства Маркса-Энгельса; не считаясь с финансовыми соображениями, она должна предпринять то, что при теперешнем положении дел она только одна в состоянии и потому обязана сделать. Трудно представить себе действительно научное издание всех трудов Маркса-Энгельса, в котором уже ощущается потребность, без издания рукописей. Но до издания рукописей в печатном виде необходимо, по меньшей мере, позаботиться об изготовлении некоторого числа копий с них, которые должны быть открыты для пользования в архиве партии и, быть может, в некоторых хороших библиотеках.

* * *

Необходимо тщательно изучить самые предметы, прежде чем давать правила о том, как создать науку о них. Кант.

«Теории прибавочной стоимости» имеют большое значение не только в истории развития политико-экономической мысли: они возбуждают живейший интерес с точки зрения материалистического понимания истории. Ибо они показывают нам Маркса не только как экономиста, но и как историка науки. К тому же это до сих пор первая попытка обосновать науку с точки зрения марксистской теории.

Рассматривая изложение всех трех томов со стороны его метода, приходишь прежде всего в необыкновенное изумление: да ведь это Гегель! То, что Маркс излагает, это — саморазвитие политико-экономической науки, как она начинается с первых правильных воззрений Петти и Франклина, признающих труд общим свойством товаров и денег, и кончается в системе Маркса… И невольно напрашивается сравнение с Гегелем, для которого история философии есть саморазвитие идеи, достигающей самосознания в его собственной системе, так что предшествующая история представляет собою лишь историческую подготовку гегелевской философии, в хронологическом и одновременно логическом порядке.

Как известно, это представление Гегеля вытекает непосредственно из его понимания истории, согласно которому действительность есть не что иное, как проявление абсолютной идеи, развивающейся сама из себя, в диалектическом процессе тезиса и антитезиса, все к более высоким формам проявления. Теперь гегелевский идеализм нам чужд, понимание действительности, как материализации идеи, кажется чем-то мистическим, непонятным. Нашему мышлению, исходящему из совершенно других предпосылок, система Гегеля становится понятною лишь с исторической точки зрения, как крайнее логическое следствие идеализма, как вывод из строя идей, основы которого имеются уже у Канта, Фихте и Шеллинга. Но если мы вспомним, как велико было историческое влияние этого учения, если мы вспомним, что под его знаменем целое поколение подвизалось с огромною духовною энергиею в познании всех проблем наук о духе, если мы припомним, что духовная революция, связанная с именами Фейербаха и Маркса, имеет свою исходную точку в этой системе, то нас заинтересует вопрос о том, в чем, собственно говоря, заключается мощная сила, столь решительно подчинявшая современников влиянию этой философии и продолжавшая влиять еще долгое время впоследствии.

Как известно, секрет силы гегелевской философии заключался в идее развития, которая впервые была последовательно проведена, хотя и в идеалистической форме, во всех областях явлений природы и общества. Идея, что все явления не только следуют одно за другим, но и вытекают одно из другого, что последнее происходит по имманентным законам, которые лежат в основе развития и одни только объясняют его, — эта идея внутренней закономерности развития навеки обеспечила гегелевской системе место в сокровищнице человеческого духа. Хотя она представляла собою идеалистическое, неправильное познание, но все-таки это было познание, сразу осветившее ход явлений, до тех пор необъяснимый.

И как бы в подтверждение установленного Гегелем механизма духа, диалектики, постоянно вновь отрицающей себя, этот доведенный до крайности идеализм испытал переворот, подобный коперниковскому: в саморазвитии идеи усмотрели развитие объединенного в общество человечества, или человеческого общества; двигатель этого развития был найден во взаимодействии человека с окружающим его реальным миром, которое наиболее ярко выражается в формах человеческого хозяйства; на место диалектически развивающейся из себя идеи был поставлен обусловленный социальною средою человек во всей своей реальности, как существо действующее и подвергающееся воздействию, изменяющее и подвергающееся изменениям, — человек, как двигатель своей собственной истории; внутренняя закономерность, лежащая в основе развития, была найдена — вместо внутренней закономерности абсолюта — во внутренней закономерности социальной жизни на основе реальных законов хозяйства.

Но не одна только идея развития — как ни важно было ее применение к истории и вообще к воззрениям на социальные явления — сделала гегелевскую философию предшественницею социальной теории, подготовившей ей путь.

Если действительность есть не что иное, как объективирование идеи, то идея может быть осознана, и, следовательно, задача философии может быть выполнена лишь путем логического восприятия действительности. «На всех страницах своих сочинений, — говорит Лассаль в предисловии к «Системе приобретенных прав», — Гегель неутомимо подчеркивал, что философия идентична с совокупностью опытного мира, что философия требует больше всего углубления в эмпирические науки». В том же духе говорит Макс Адлер:

«Если понять философию Гегеля с точки зрения ее мотивов, ясно развитых им самим, то она далеко не производит впечатления хаоса фантастических спекулятивных умозрений. Напротив того, начинаешь объяснять огромное влияние философии Гегеля на ее современников и продолжающееся влияние, оказываемое ею еще по сей день, именно тем, что она, несмотря на свою конструктивную форму и метафизику абсолютного духа, в известном смысле представляет — в противоположность идеалистической философии Фихте и Шеллинга — возврат к действительности, тенденцию к закономерному восприятию самого опыта, вместо одних только спекулятивных умозрений о нем»2.

Как раз то, что нашей теперешней теории познания кажется шагом назад, представляло с исторической точки зрения огромный прогресс: если Кант сосредоточил постановку вопроса на формах познания и тем самым отвлек свое исследование от всякого содержания познания, то Гегель видел свою задачу именно в доказательстве необходимости содержания всякого опыта, в доказательстве, которое было найдено в идентичности становления опыта с саморазвитием понятия. Таким образом, действительность опять сделалась предметом философии, и только благодаря этому стало возможным, что отрицание самой гегелевской философии могло вылиться в форму науки, освобожденной от всякой метафизики. В мышлении Гегеля было богатое содержание действительности, и это обеспечило ему, в противоположность кантианству, большое историческое влияние. Наиболее плодотворное зерно истины в мышлении Канта пропало для его современников; вообще влияние кантианства на проблемы теории познания осталось ограниченным, и с точки зрения всеобщей научной методологии оно, по выражению Отто Бауэра, приняло на себя роль, которую, конечно, не надо оценивать слишком низко, пограничного сторожа против всяких метафизических блужданий и ложной постановки вопросов, в то время, как из лона философии Гегеля возник громадный прогресс нашего времени, духовный и научный.

Гегель, делая идею демиургом действительности, вместе с тем создал определенный метод исследования. И этот метод, как только с него был снят метафизический покров, оказался чрезвычайно плодотворным, ибо он действительно соответствовал существу духовной деятельности исследователя. Мы знаем от самого Маркса, что он вполне сознательно перенес метод Гегеля в политическую экономию. И это приложение метода можно в первую голову найти не там, где его обыкновенно ищут: не в изображении реальных классовых противоречий и в открытии противоречия между социально-историческою ограниченностью капиталистического способа производства и общественною потребностью, носителем которой является пролетариат и которая направлена к овладению производительными силами, возникшими из капиталистической организации, но все более перерастающими ее. Это приложение метода скорее выполняет свою специфическую логическую роль в способе образования и изложения логических понятий3.

Как раз эту сторону Маркс очень ясно изложил во «Введении к критике политической экономии», впервые напечатанном в журнале «Neue Zeit» в 1903 году4.

«Казалось бы наиболее правильным начинать, с реального и конкретного, с действительных предпосылок, например, в политической экономии — с населения, которое образует собою основу и субъект всего общественного производства. Но при ближайшем рассмотрении это оказывается ошибочным. Население, это — абстракция, если я упускаю из виду классы, из которых, оно состоит… Если я, таким образом, начал бы с населения, то я дал бы хаотическое представление о целом; и только путем более частичных определений я аналитически подошел бы к все более и более простым понятиям, от конкретного, данного в представлении, к все более и более тощим абстракциям, пока не достиг бы простейших определений. И тогда я должен был бы пуститься в обратный путь пока снова не подошел бы к населению, но уже не как к хаотическому представлению целого, а как к богатой совокупности, с многочисленными определениями и отношениями. Первый путь, это — тот, которому политическая экономия исторически следовала при своем возникновении. Экономисты семнадцатого столетия, например, всегда начинают с живого целого, с населения, нации, государства, нескольких государств и т. д.; но они всегда заканчивают тем, что путем анализа выделяют некоторые определяющие, абстрактные общие отношения, как разделение труда, деньги, стоимость и т. п. Как только эти отдельные моменты были более или менее зафиксированы и абстрагированы, экономические системы начали восходить от простейшего, как труд, разделение труда, потребность, меновая стоимость, к государству, международному обмену, мировому рынку. Последний метод, очевидно, является правильным в научном отношении. Конкретное потому конкретно, что оно заключает в себе множество определений, являясь единством в многообразии. В мышлении оно выступает, как процесс соединения, как результат, но не как исходный пункт, хотя оно является исходным пунктом в действительности, и, следовательно, также исходным пунктом наглядного созерцания и представления.

Если идти первым путем, то полное представление испарится до степени абстрактного определения; при втором же — абстрактные определения ведут к воспроизведению конкретного путем мышления5. Поэтому Гегель поддается иллюзии, что реальное следует понимать, как результат мышления, восходящего к внутреннему единству, в себя углубляющегося и из себя развивающегося, между тем как метод восхождения от абстрактного к конкретному есть лишь способ, при помощи которого мышление усваивает себе конкретное, духовно воспроизводит его, как конкретное. Однако, это никоим образом не есть процесс возникновения самого конкретного. Простейшая экономическая категория, например, меновая стоимость предполагает население, население, производящее в определенных условиях, а также определенные формы семьи, общины, государства и т. п. Она не может существовать иначе, как абстрактное, одностороннее отношение уже данного конкретного и живого целого.

«Напротив, меновая стоимость, как категория, имеет додилювиальное существование. Поэтому для сознания (а философское сознание отличается тем, что для него логическое мышление, это — действительный человек и логически осознанный мир — мир действительный), движение категорий кажется действительно созидающим актом, который, к сожалению (?), получает толчок извне, результатом которого является мир; и это постольку правильно, — здесь мы опять впадаем в тавтологию, — поскольку конкретная совокупность в качестве мысленной совокупности, мысленной конкретности, есть на самом деле продукт мышления, понимания; это ни в коем случае не продукт понятия, размышляющего и развивающегося вне наглядного созерцания и представления или над ними, а переработка созерцаний и представлений в понятия. Целое, каким оно является в голове, как мыслимое целое, есть продукт мыслящей головы, которая освояет мир единственным доступным ей способом, способом, отличающимся от художественного, религиозного, практического, духовного освоения мира. Реальный субъект остается все время вне головы, существуя как нечто самостоятельное — и именно до тех пор, пока голова относится к нему лишь умозрительно, теоретически. Поэтому при теоретическом методе (политической экономии) субъект, т. е. общество, должен постоянно витать в нашем представлении, как предпосылка».

«Сюда присоединяется то обстоятельство — и это подкрепляет иллюзию гегелевской конструкции, — что и в истории (логически) простые категории могли действительно существовать раньше конкретных, так что историческое развитие кажется одновременно логическим».

«Деньги могут существовать и существовали исторически раньше капитала, раньше банков, раньше наемного труда и т. д. С этой стороны можно сказать, что простейшая категория может выражать собою господствующие отношения неразвившегося целого или подчиненные отношения развитого целого, отношения, которые исторически уже существовали раньше, чем целое развилось в том направлении, которое выражает конкретная категория. Постольку законы абстрактного мышления, восходящего от простого к сложному, соответствуют действительному историческому процессу» (Маркс).

Как видим, то, что Гегель считает онтологией6, есть в действительности или скорее всего метод, ход научного мышления. Как только метафизическая оболочка была снята, идея развития, лежащая в основе гегелевских взглядов, должна была привести к чрезвычайно плодотворным результатам, и наиболее плодотворным именно в области истории; последняя, по мнению буржуазного рационализма восемнадцатого столетия, представляла хаос бессмыслицы и случайностей, хаос, в который лишь просвещение сможет в будущем внести извне разумность, когда просвещенные люди начнут «делать историю» вместо непросвещенных, как то было во все предшествовавшие эпохи. Гегель же искал в истории разумности и благодаря этому впервые поставил — хотя еще в метафизической форме — проблему ее необходимого закономерного развития. «Все существующее и все, что существовало, разумно» — этот закон был революционным не только потому, что он, — как показывает Энгельс в «Фейербахе», — сходясь в этом пункте с рационализмом, этим мировоззрением революционной буржуазии, привлекал все существующее к судейскому столу разума, который в вечном прогрессе своего саморазвития отвергал все существующее, как неразумное. Этот закон впервые открыл буржуазному миру вообще понимание истории. Ведь до тех пор понимание истории составляло преимущественно удел классов, господству которых угрожала опасность и которые для его оправдания ссылались на историю, в то время как революционная буржуазия, исходя из естественного права, отвергала всю предшествовавшую историю, как противоречащую разуму. Вообще консервативные писатели превосходили революционно-либеральных глубоким пониманием истории. Рационализм же, именно благодаря большей простоте и прямолинейности своего мышления, был мировоззрением революционных классов; думающих лишь о борьбе и потому он был первоначально также мировоззрением пробуждающегося к освободительной борьбе рабочего класса, который всегда, несмотря на то, что марксизм отличается совсем другим типом мышления, проявляет склонность понимать социалистические лозунги не столько в их исторической обусловленности и относительности, сколько как абсолютные постулаты разума. Понимание исторической обусловленности всех социальных явлений, следовательно, также относительной необходимости капитализма и его конечной гибели, как это с величавой простотою обрисовал «Коммунистический манифест», перешло в марксизм7, как прямое наследие Гегеля; лишь это понимание экономических явлений, как исторических, сделало возможным осуществление плодотворного труда «Капитала».

Но если, по Гегелю, действительность есть постепенное осуществление идей, то познание этой действительности, то есть наука, должна отражать это постепенное следование, так что между историей науки и действительным развитием существует полный параллелизм. Идея, достигая в объективной действительности все более высокой законченности, одновременно все больше самоосознает себя в головах людей. Поэтому писать историю науки — значит изображать этот прогресс самоосознания, которому соответствует действительное развитие. Таким образом, история науки должна была показать, каким образом законченная система возникает из первых зачатков путем развития, которое во всем соответствует ходу логических выводов.

Понятно, что философия Гегеля означала переворот в исторической науке. Вместо прагматического изложения хронологической последовательности явлений, необходимо было показать самоосознание идеи во всех областях материальных и духовных явлений. Сам Гегель сделал такую попытку в применении к истории философии. Эта попытка потерпела и должна была потерпеть крушение, ибо онтологическая предпосылка, что действительность есть лишь продукт идеи и потому порядок следования философских систем должен быть такой же, как порядок следования понятий в выводах гегелевской системы, оказалась ложною и приводила к произвольным конструкциям вместо исторического описания. Ведь, по словам Эдуарда Целлера, даже с первого взгляда ясно, что «совершенно невозможно обнаружить в философских системах хотя бы только приблизительно порядок следования, соответствующий гегелевской или какой-нибудь другой спекулятивной логике, если только из этих систем не хотят сделать нечто совсем другое, чем они являются в действительности. Следовательно, эта попытка ошибочна как в своих основах, так и в своем выполнении, и единственное зерно истины в ней, это — лишь убеждение во внутренней закономерности исторического развития»8.

Но теперь опять является вопрос: в чем же состоит это зерно истины, которое соблазнило Гегеля писать историю, какое реальное явление лежит в основе его иллюзии? И этот вопрос тем настоятельнее требует ответа, что именно изложение Маркса привело нас обратно к гегелевскому методу писать историю. Быть может, мы приблизимся к ответу, если поставим себе вопрос о тех специфических условиях, которые история науки предъявляет своему исследователю.

Эрнст Мах описывает развитие науки, как приспособление мыслей к фактам и приспособление мыслей друг к другу. Приспособление мыслей к фактам есть биологическая необходимость, условие человеческого существования, в котором наука также является одним из орудий в борьбе за существование. Исходя из этих основных биологических положений, Мах там, где он говорит о возникновении и первых зачатках механики или математики, приходит к таким же заключениям, как и материалистическое понимание истории. Приспособление же мыслей друг к другу есть логическая функция нашего мышления, вытекающая из его природы, это — следствие и одновременно причина «экономии мышления», оно хочет упорядочить все явления самым экономным способом, при помощи возможно меньшего числа понятий, оно стремится понять всю полноту действительности при помощи возможно меньшего числа законов9.

Исходя из совершенно других предпосылок, Кант признал критерием научного опыта взаимное согласие суждений в единстве познания. То, что Мах описывает, как процесс, как вечно возобновляющееся явление приспособления, является здесь результатом, логическим условием истины. Но так как при каждом новом познании единство познания становится опять проблематическим, то истина дана лишь в виде процесса; каждая достигнутая истина — лишь преходящий момент в вечном искании истины. Но в каждый данный момент единство познания, взаимное согласие мыслей друг с другом, представляет требование нашего мышления.

Итак, приспособление мыслей друг к другу есть двигатель научного прогресса, вытекающий из природы самого мышления и из стремления к единству познания. То, что Гегель превращает в саморазвитие идеи, выступает здесь, как биологически-естественное свойство мышления, представляющее условие научного прогресса.

Но в действительности приспособление мыслей к фактам и приспособление мыслей друг к другу, это — два совершенно различных процесса, и их значение для успехов науки различно. Приспособление мыслей друг к другу, это — общее условие научного мышления вообще, это — логическая предпосылка того, что научное мышление вообще возможно. Конечно, отдельные мыслители отличаются различною логическою силою, и потому один из них может открыть в данном комплексе идей логическую ошибку, оставшуюся незамеченною для другого. И таким образом внутри данной научной системы, благодаря чисто логической работе, более строгой систематизации и приспособлению отдельных элементов мысли, происходит прогресс в направлении к все большей замкнутости. Вот пример: Адам Смит определяет стоимость товаров количеством затраченного на их производство труда. Но это определение он смешивает с другим, по которому стоимость товаров определяется количеством товара (например, зерна), на которое можно купить определенное количество живого труда. Итак, один раз он определяет стоимость, например, пары башмаков 10-ю часами труда, необходимого для их изготовления; а в другой раз он определяет их стоимость одним шефелем зерна, составляющим заработную плату рабочего за 10-часовой рабочий день. Второе определение логически ложно, так как определяет стоимость стоимостью же, т. е. представляет порочный круг. Вместе с тем оно фактически неверно, ибо в капиталистическом обществе (но не в простом товарном производстве, из отношений которого проистекала иллюзия Смита10), рабочий за 10-часовую работу не получает стоимости 10 часов. Рикардо указывает эту логическую ошибку и устраняет ложное отождествление определения стоимости рабочим временем с определением ее «ценою труда». Но он сам сохраняет категорию «стоимость труда» и благодаря этому повторяет логическую ошибку, заключающуюся в том, что стоимость 10-часового труда, с одной стороны, равняется 10 часам, но рабочий получает за него меньшую стоимость, так как в противном случае была бы невозможна какая бы то ни было прибавочная стоимость. Маркс устранил это логическое противоречие, показав, что «стоимость труда» вообще не имеет никакой экономической реальности; что это — лишь выражение для стоимости рабочей силы, которая определяется рабочим временем, необходимым для производства рабочей силы; капиталист покупает рабочую силу, создание которой стоило, например, 5-ти часов труда, в течение которых были произведены средства существования рабочего; рабочий работает, например, 10 часов, в которые он производит стоимость 10-ти часов, но на присвоение последней капиталист должен был затратить заработную плату стоимостью только в 5 часов.

Но, вскрывая эту ошибку, Маркс одновременно нашел основу, на которой он мог построить свою теорию прибавочной стоимости, несравненно более развитую, чем теория Рикардо. Мышление Маркса, как экономиста, имело с самого начала своим исходным пунктом приспособление экономических идей, формулированных классическою теориею, к фактам, с которыми она, очевидно, уже более не согласовалась. И здесь опять-таки его кардинальную проблему составлял вопрос о том, как согласовать равенство прибылей на капитал с осуществлением закона стоимости. Сам Рикардо уже заметил эту проблему; но он считал отклонение цен от стоимостей, вызываемое уравнением прибылей лишь случайным отклонением от закона стоимости, исключением из правила. В эпоху Рикардо, когда различия в органическом строении капитала были еще сравнительно незначительны, такая мысль была допустима, хотя противоречие уже обнаружилось, но ко времени Маркса она уже не могла быть терпима и приводила к отказу от самых основ теории. Новые явления, обнаруженные экономическим развитием, требовали приспособления к ним мыслей, а последнее, в свою очередь, обнаружило неправильность того, что прежде казалось еще логически возможным. Для разрешения проблемы нормы прибыли был необходим тот глубокий анализ и исправление теории стоимости, которые составляют первый том «Капитала». Что психологически действительно таков был ход развития марксова мышления, видно, не говоря уже о методологических соображениях, из той формулировки задачи, которую мы находим в «Критике политической экономии» (стр. 44 и след. немецкого издания и стр. 37 русск. изд.1896 г.).

Но вместе с тем это видно из того, как в действительности все эти проблемы выступают, как логические проблемы, как задачи приспособления.

Но одновременно отсюда возникает понимание того, что решающую роль для научного прогресса имеют именно новые факты. В области естественных наук таковыми являются прежде всего задачи, поставленные техникою, для социальных же наук — новые общественные факты, созданные экономическим развитием. Приспособление мыслей друг к другу есть лишь условие научного прогресса, а приспособление мыслей к фактам, это — самый прогресс. Вместе с тем в выполнении этого условия проявляется личная, индивидуальная ограниченность силы мышления отдельных исследователей, так что при одних и тех же объективных условиях, то есть при наличности одних и тех же комплексов фактов, в познании возможен прогресс благодаря тому, что более крупный мыслитель еще завершает процесс взаимного приспособления мыслей там, где более слабому мыслителю проблема казалась уже разрешенною. Это различение субъективных и объективных условий мышления представляет важную проблему для марксистской исторической науки; это — предостережение против чрезмерного упрощения идеологических явлений и против опасности упустить из вида самостоятельную роль процессов сознания в научном прогрессе.

Но это приспособление может, в свою очередь, быть различным. Иногда научное восприятие новых явлений делает прежние воззрения совершенно невозможными, окончательно взрывает научную систему, или же только устраняет отдельные ее части, расширяет ее, видоизменяет или ограничивает, оставляя, однако, неприкосновенными основные положения. Экономическая теория — в том объеме, в каком рассматривает ее Маркс в «Теориях» — представляет собою объяснение капиталистического общества, основу которого составляет товарное производство. Но эта основа хозяйственной жизни, остающаяся неизменною при всем колоссальном и бурном развитии последней, объясняет нам тот факт, что экономическая теория отражает это развитие, сохраняя уже ранее открытые основные законы и лишь все дальше развивая их, но не устраняя их совершенно. Таким образом, реальному развитию капитализма соответствует логическое развитие теории. Начиная с первых формулировок закона трудовой стоимости у Петти и Франклина и кончая наиболее тонкими рассуждениями II и III томов «Капитала», обнаруживается таким образом логически развертывающийся процесс развития. С одной стороны, это действительно так и не может быть иначе, ибо наука есть лишь восприятие при помощи понятий действительности (которую ведь нельзя понять иначе, как развитие от простого товарного производства к капиталистическому мировому рынку), основы которой в их наиболее простых и общих отношениях были поняты уже первыми мыслителями. Но, с другой стороны, это — только видимость.

Как в политической экономии Маркс ищет внутреннего закона движения общества, так он ищет в изложении теорий внутреннего хода развития, который один только дает правильное понимание. Но этот внутренний ход есть развитие теории трудовой стоимости, и все, что уводит в сторону отсюда, безразлично для развития теории, не имеет значения для ее действительной истории. Как для Гегеля история начинается лишь с образования государства, а безгосударственные нации еще не имеют никакой истории, так для Маркса теория начинается лишь с первого открытия, что труд есть мерило стоимости. Но этот взгляд так же мало может считаться произвольным, как взгляд современных химиков, что история современной химии датирует с открытия кислорода и признания его значения для явлений горения. Разумеется, здесь также обнаруживается различие между историей социальных и естественных наук. Например, история механики, показывающая нам развитие этой науки от первых ее зачатков до современного ее состояния, может излагать в существенном действительный научный прогресс и тем удовлетворять наш исторический интерес. Перечисление всех бесчисленных ошибок, порожденных в этой области ненаучным умозрением, лишено научно-исторического интереса, хотя бы оно имело антикварный интерес или привлекало в некоторых своих частях историка культуры совсем с другой точки зрения. Иначе обстоит дело с историей политической экономии; здесь оппозиция против научных взглядов, мнения, в строгом смысле слова ненаучные, поскольку они вообще привлекают к себе значительное внимание, имеют также историческую важность, — конечно, не для развития чистой экономической теории, — уже потому, что в них скрывается определенная политическая позиция. Так, например, спор Мальтуса против теории трудовой стоимости одновременно представляет защиту аристократическо-клерикальных интересов против либеральных буржуазно-промышленных требований. Включение всех этих мнений, отвлекающих в сторону от развития теории трудовой стоимости, сразу нарушило бы картину логического развития, которая теперь открывается нам в «Теориях прибавочной стоимости». Маркс оставляет их в стороне, не из соображений стройности изложения, но потому, что они действительно представляют интерес не для истории политической экономии, а лишь с точки зрения социологии, которая сама по себе чужда чистой политической экономии. Мнения, отклоняющиеся от развития теории трудовой стоимости, объясняются экономическою заинтересованностью; они, следовательно, противоречат научной беспристрастности, противоречат внутренней необходимости научного развития и потому остаются вне рамок изложения, которое стремится вскрыть лишь эту внутреннюю необходимость.

Итак, то, что дает нам Маркс, — не история экономической теории в ее историко-социологическом значении, то есть прежде всего в ее значении для практически-хозяйственной политики, а открытие ее внутреннего развития, которое, естественно, представляется в виде логической последовательности. Лишь благодаря этому он открывает действительное понимание хода развития теории, которая теперь кажется уже не случайным нанизыванием множества гипотез и мнений, а естественною системою мыслей, следующих одна за другою и развивающихся одна из другой. Излишняя примесь чуждых этому развитию элементов устранена, хотя бы они и пользовались в свое время большим влиянием. Разумеется, такое историческое описание, которое излагается не в хронологическо-прагматическом порядке, а вскрывает лишь основные линии, возможно только с определенной точки зрения11. История политической экономии, как ее излагает Маркс, одновременно представляет собою филогенетическую и отчасти также онтогенетическую историю развития марксовской системы. Но было бы наивно требовать, чтобы она была изложена иначе. Ведь это значило бы требовать, чтобы теоретик-экономист отказался как раз от того, что представляет критерий всякого научного познания, от общезначимости своих выводов. Это значило бы требовать, чтобы он считал результаты своей научной работы субъективным, более или менее достоверным суждением, а не объективною, то есть общезначимою, научною истиною; такое требование мог бы предъявить лишь тот, кто вообще отрицает возможность социальной науки.

Ибо к истории политической экономии, как и всякой другой науки, применимы следующие слова Целлера об истории философии: «Только преувеличенным опасением историко-философских конструкций можно объяснить, что некоторые сомневаются в том, необходимо ли или, по крайней мере, желательно ли для историка философии иметь свои собственные философские убеждения. Ведь вряд ли станет кто-нибудь утверждать, что, например, история права может быть наиболее правильно изображена тем, кто не имеет никаких правовых взглядов, история государства — тем, кто лично не имеет никакой политической точки зрения. Трудно понять, почему дело должно быть иначе в применении к истории философии; как может историк хотя бы понять учения философов, при помощи какого масштаба может он оценивать их значение, как может он проникнуть во внутреннюю связь систем и составить себе суждение об их взаимном отношении, если в этой работе он не будет руководствоваться точно определенными философскими понятиями. Но чем эти понятия более развиты и взаимно согласованы, тем более должны мы приписывать ему также определенную систему; а так как ведь нет сомнения, что для историка желательны ясно развитые и свободные от противоречий понятия, то мы не можем уклониться от вывода, что необходимо и полезно, чтобы он приступал к исследованию прежней философии, имея свою собственную философскую систему. Конечно, возможно, что эта система слишком ограничена, чтобы открыть ему полное понимание его предшественников; возможно, что он неправильно применяет ее к истории, внося свои собственные мнения в учения прежних философов; возможно, что он конструирует из своей системы то, что лишь должен был бы стараться понять при ее помощи. Но за ошибки отдельных лиц нельзя возлагать ответственность на общий принцип, и еще менее можно избежать этих ошибок тем, что будут приступать к истории философии без собственных философских убеждений. Человеческий дух — отнюдь не чистая доска, и исторические явления не просто отражаются в нем с точностью фотографии, но всякое восприятие данного происходит через посредство активного наблюдения и соединения явлений и суждений о них. Историческая непредубежденность состоит не в том, чтобы приступать к исследованию прошлого без всяких предпосылок, но в том, чтобы приступать с правильными предпосылками. Кто не имеет философской точки зрения, тот тем самым еще не свободен от всякой вообще точки зрения; кто не составил себе научных убеждений о философских вопросах, тот имеет ненаучные мнения о них; обходиться в истории философии без всякой собственной философии — значило бы при ее изучении отдавать предпочтение ненаучным представлениям перед научными понятиями. Разумеется, философская система историка никогда не бывает законченною, но со временем развивается; и для этого развития ему может оказать большую помощь именно история его науки. Таким образом мы попадаем в круг: вполне понять историю философии может лишь тот, кто имеет законченную философию, а истинной философии достигает лишь тот, кого приводит к ней понимание истории. Вполне разорвать этот круг никогда невозможно: история философии представляет испытание для истинности систем, а философская система является условием для понимания истории; чем философия правильнее и шире, тем полнее научает она нас понять значение наших предшественников, а чем менее проникнем мы в историю философии, тем больше у нас оснований сомневаться в истинности наших собственных философских понятий. Но отсюда следует только то, что мы никогда не должны считать научную работу законченною ни в области истории, ни в области философии. Вообще философия и опытная наука одна другой способствуют и одна другую обусловливают, то же имеет место и здесь: всякий прогресс философского познания открывает историческому исследованию новые точки зрения, облегчает понимание истории; и наоборот, всякое новое понимание того, как воспринимались и разрешались задачи философского исследования другими, понимание основ, внутренней связи и выводов их учений, поучает нас самих насчет вопросов, на которые философия должна ответить, насчет различных путей, по которым она может ступать, и тех успехов, которых она может ожидать на каждом из них» (Zeller, указан. сочин., стр. 17 и след.).

Таким образом, новый свет, который книга Маркса бросает на прежние философские исследования, может одновременно послужить нам косвенным доказательством истинности марксовых экономических понятий.

Однако, с другой стороны, логическое изложение скрывает ту противоположность между Марксом и его предшественниками, которая вытекает из их социологической позиции и, что еще важнее, из коренного различия их социальных теорий. Что отличает Маркса от всех его предшественников, так это социальная теория, лежащая в основе его — материалистическое понимание истории. Не только потому, что оно указало, что экономические категории одновременно являются историческими; сама по себе эта идея еще не самое важное; но скорее потому, что только открытие противоречий социальной жизни может открыть и показать механизм развития экономических категорий, их возникновение, изменение и исчезновение, — показать, как все это происходит по определенным законам.

Но для этого необходимо было за вещною видимостью экономических отношений открыть их сущность, а именно: общественного человека и характер общественных отношений. Лежащую в основе материалистического понимания истории идею об общественном человеке, как о двигателе истории, необходимо было доказать в подробностях, в политической экономии, дабы разрушить вещную видимость, экономический фетишизм и за движением цен, товарным оборотом и т. п., открыть действия живых людей.

При логическом характере изложения «Теорий» остается в тени как раз эта своеобразная особенность марксизма, так что сам Маркс может показаться лишь завершителем, а не революционером в своей науке. В историческом описании Маркса также не выступают более глубокие движущие причины развития предшествовавшей политической экономии. Это объясняется следующим образом.

Нередко то, что кажется взаимным приспособлением мыслей, на деле появляется лишь благодаря обнаружению новых фактов и благодаря необходимости объяснить их. Но если эти новые факты, как причина особенной постановки проблем, не очень выдвигаются на передний план, — ибо в связи духовных явлений наиболее важными кажутся не факты, но разрешение проблем, — то легко может укрепиться иллюзия, что в данном случае имело место лишь новое логическое заключение из уже имеющихся комплексов идей, после чего логически законченная и последовательная мысль вступила в (логическое) противоречие с другими мыслями, что вызвало новое взаимное приспособление мыслей. Так укрепляется иллюзия чисто логического развития научной системы идей.

Таково в основных чертах изложение Маркса в «Теориях прибавочной стоимости». Материалистическая история должна была бы излагаться историко-генетическим образом; на основе достигнутой ступени экономического развития она должна была бы показать, какие проблемы вообще ставятся экономическому мышлению. Беря грубый пример, она должна была бы показать, как, вследствие падения стоимости денег из-за прилива благородных металлов после открытия Америки и вследствие порчи монеты князьями, возникает проблема об отношении между товарами и деньгами; как эта проблема приобретает новую остроту и требует более точного объяснения благодаря государственным экспериментам с бумажными деньгами и их обесценению, что, например побудило Рикардо к его исследованиям; как введение машин приводит к различию между вещественною и живою составными частями капитала и ставит в центр экономических исследований проблему уравнения нормы прибыли, которое на первый взгляд кажется несоединимым с теорией трудовой стоимости. И наряду с этим объективным появлением проблем историко-генетическое описание должно одновременно показать, как объяснения экономистов обусловлены их субъективным положением в качестве представителей определенных экономических классовых интересов, как мотивы и интересы экономической политики влияют на теоретико-экономические взгляды. Господство меркантилистической и физиократической теорий, теории Адама Смита и Рикардо, разложение теорий в консервативной реакции Мальтуса, с одной стороны, и этическо-социалистическая оппозиция социалистов, с другой, представляют лишь выражение господства торгового, а потом промышленного напитала и борьбы против него, во-первых, со стороны консервативно-аграрных классов и, во-вторых, со стороны возникающего пролетариата.

Изложение всех этих моментов, которые история политической экономии должна объяснить лишь как идеологический рефлекс реального хозяйственного развития — обратное воздействие идеологии должно быть в свою очередь изображено отдельно — не имеет места в «Теориях» Маркса. Лишь отчасти это объясняется планом его работы, который нам уже знаком из «Критики политической экономии». Там Маркс дает сперва теоретическое развитие той или иной экономической категории, например, товара или денег. За этим теоретическим изложением следует историческое изложение развития данного понятия у прежних экономистов. Таким образом заранее все внимание сосредоточивается на доказательстве логического (научного) развития понятия, в то время как психологическое исследование того, каким образом экономисты пришли к образованию своих понятий благодаря конкретным экономическим отношениям, отступает на задний план, хотя нередко мастерски набросано несколькими штрихами. В «Теориях» логический интерес выступает вперед еще сильнее, чем в «Критике». Но это также имеет свое полное основание. Ибо в истории каждой науки для действительного понимания необходимо прежде всего изображение того, что Маркс называет внутренним ходом ее развития. Лишь это дает возможность отличать существенное, действительно имеющее значение для развития от несущественного и безразличного. Таким образом, описание логического развития есть предварительная работа, которая должна быть проделана для того, чтобы найти потом историко-генетическое объяснение.

Именно «Теории» представляют доказательство того, что подобная предварительная работа плодотворна, что она особенно необходима и важна. Хаос бесчисленных и необозримых экономических учений выступает здесь впервые в упорядоченном виде. И принцип, который приводит все в порядок, не случайный, привнесенный в ход науки извне. Напротив, здесь становится заметна внутренняя связь, объединяющая все те идеи, которые имеют существенное значение для прогресса познания. И здесь Маркс показывает себя великим реалистом, который за хаотическим многообразием явлений прослеживает закон их восстановления.

Но из природы описываемых явлений вытекает еще одно обстоятельство, которое устраняет, по крайней мере, отчасти указанный недостаток изложения Маркса. Мы знаем, что экономические теории направлены к познанию закономерности социальной жизни; но эта закономерность должна быть исследована для того, чтобы на основе этого познания регулировать социальную жизнь; теория служит политике, как наука вообще служит практике; это, однако, не мешает тому, что для каждого научного работника должно остаться идеалом — заниматься наукою ради самой науки, пока он предается научному исследованию.

Но так как политическая экономия служит экономической политике, то научные взгляды экономистов определяются или обусловливаются политико-экономическими идеалами и интересами. Последние, сознательно или бессознательно находят свое выражение в их научных взглядах. Но то самое, что составляет предпосылку в историко-генетических исследованиях о том, каким образом исследователи приходят к своим результатам, — то же самое выступает в экономической системе, как результат, как требование экономической политики исследователя. Маркс, анализируя экономистов, прослеживая, часто вплоть до мельчайших подробностей, выводы из их систем, одновременно самым поразительным образом вскрывает классовые влияния, из которых выросли их системы, практические побуждения теоретических взглядов. Нет сомнения, что с наибольшим мастерством это удалось ему по отношению к физиократам, где изложение практической политики бросило свет на все то загадочное в их теории, что вводило прежних исследователей в заблуждение.

То обстоятельство, что путем логического рассмотрения систем можно прийти непосредственно к иcтopикo-генетическому познанию, вытекает из природы социальной науки. Социальное мышление определяется социальным бытием, которое само, в свою очередь, включает в себя мыслящих людей. То, что детерминирует человека, кажется ему самому целью его воли. Ибо воля определяется только таким образом, что в человеке пробуждаются определенные цели. Лишь благодаря тому, что он выполняет эти цели, что он действует в качестве целесознающего существа, осуществляется необходимость. Человек имеет цель, следовательно, деяние может быть совершено им только, как существом действующим, и это дает ему сознание свободы воли. Но для внешнего наблюдателя видно, что он должен иметь цель, и это создает необходимость человеческой истории и возможность ее познания. Исследователи-экономисты выставляют в своей экономической политике те цели, познание которых вместе с тем обнаруживает наблюдателю их мотивы. Физиократы, выступая в своей теории, по-видимому, защитниками землевладения, в своей политике защищают цели промышленного капитала. Этим они выдают в себе представителей класса капиталистов; узнав их мотивы, мы одновременно объясняем себе особенности их теоретической позиции.

Примечания⚓︎


  1. «Neue Zeit» 1910/11. В. II. 

  2. «Marx als Denker», стр. 12. 

  3. В своей превосходной статье «Marx und die Dialektik», напечатанной в виде приложения к его брошюре «Marx als Denker» (Berlin, «Vorwärts», 1908), Макс Адлер вскрыл причину неясности понятия диалектики, указав, что Гегель обозначает одним именем «диалектика» две совершенно различные вещи: во-первых, определенный род мышления, то есть метод, и во-вторых, определенный род бытия, то есть свойство существования, «Если мы назовем различными именами оба эти значения, которые с точки зрения учения гегелевской философии об идентичности должны были, конечно, совпадать, если мы назовем диалектикою раскрытие противоречий мышления в потоке его содержания, как то уже сделал сам Гегель, и напротив, противоречия бытия в потоке его реальных явлений назовем антагонизмом, то сразу станет ясно, какие глубоко различные вещи гегелевская диалектика могла объединять именно благодаря тому, что она была не только методом. Критика и преодоление Гегеля у Маркса состояли в уничтожении той мистической иллюзии, в которой диалектика являлась одновременно в виде антагонизма. Это преодоление произошло при помощи плодотворного воззрения, которое уничтожало метафизический характер гегелевской диалектики и одновременно сохраняло ее методологический характер, — воззрения, по которому внутреннее движение логической категории есть лишь движение индивидуального мышления, при помощи которого последнее переходит от одних логических определений к другим. Этим была устранена мистификация процесса мышления, как созидающей силы мышления, как движения, созидающего в себе мир. Но остался глубокий взгляд Гегеля на мышление, как на движение, определяемое внутренними законами. Теперь мышление понимается уже не как внешнее соединение застывших понятий, а как переход одних его определений в другие и происхождение их одно из другого, как внутренняя закономерность, — таково было зерно диалектики, от которого Маркс и Энгельс уже никогда больше «не отказывались» (стр. 86). 

  4. Перевод этого «Введения» помещен в настоящем сборнике. Прим. ред. 

  5. Известно, что в мышлении от сложного конкретного к простому общему приходят путем абстракции. «Решающая роль абстракции в исследовании вполне понятна. Невозможно — да не имело бы смысла — наблюдать все частности явления. Мы наблюдаем лишь те обстоятельства, которые имеют для нас какой-либо интерес, и те, от которых первые, по-видимому, находятся в зависимости. Итак, первая задача, стоящая перед исследователем, это путем сравнения различных случаев отметить в своих мыслях взаимно связанные явления и устранить, как второстепенное или безразличное для данной цели, все то, от чего исследуемые явления, по-видимому, не находятся в зависимости. И, действительно, наиболее важные открытия были сделаны путем этого процесса абстракции. Апельт («Die Theorie der jnduktion». Leipzig, 1854) метко отмечает это, говоря: «Сложное частное всегда раньше является нашему сознанию, чем простое общее. Лишь при помощи абстракции рассудок получает возможность отдельно охватить это последнее. Поэтому абстракция есть метод нахождения принципов». Mach, «Erkenntnis und Irrtum», Leipzig 1905. S. 135. Уже из этого видно, как неправильно приравнивать дедукцию и индукцию, как равноценные источники познания. Дедукция есть скорее лишь способ научного изображения, который действительно сможет перейти, в конце концов, от общего к изображению частного лишь при том условии, если в мышлении ему уже предшествовала индукция. 

  6. Сравни, напр., следующее место: «В развитии понятия определения (Bestimmungen), с одной стороны, сами суть понятия, с другой же стороны — так как понятие есть по существу идея — они являются в форме существования, и таким образом ряд получающихся понятий представляет одновременно ряд образов явлений (Gestaltungen); так следует рассматривать их в науке». «В более умозрительном смысле способ существования понятия и способ его определения (Bestimmtheit) есть одно и то же. Но следует заметить, что моменты, результатом которых является более определенная форма, предваряют этот результат в качестве определений понятия в научном развитии идеи, но не предшествуют ему в качестве образов, явлений (Gestaltungen) в развитии во времени. Так, идея, определенная как семья, имеет своего предпосылкою определения понятия, результат которых она в дальнейшем представляет. Но в том, что эти внутренние предпосылки существуют также сами по себе уже как образы явлений, напр., как право собственности, договор, нравственность и т. п., — в этом заключается другая сторона развития, которая лишь в более законченном создании приводит к этому самостоятельно выраженному существованию своих моментов». Гегель, «Философия права», § 32. Ср. с этим прибавление к тому же параграфу, в издании Лассена (Philosophische Bibliothek, 124 Band), стр. 294: «Идея должна все более внутренне определяться, так как вначале она представляет лишь абстрактное понятие. Однако, это первоначальное абстрактное понятие не уничтожается, но все более внутренне обогащается, так что последнее определение есть и наиболее богатое… Мы должны только следить за тем, как само понятие определяет себя, и должны заставить себя не прибавлять ничего из нашего мнения и мышления. Таким путем мы получаем ряд идей и другой ряд существующих образов (Gestalten), при чем может случиться, что порядок времени в действительном развитии отчасти иной, чем порядок понятия. Так, напр., нельзя сказать, что собственность существует раньше семьи, но тем не менее она подвергается исследованию раньше последней. Поэтому здесь можно поставить вопрос, почему мы не начинаем с высшего, т. е. с конкретно-истинного. Ответ состоит в том, что мы хотим увидеть истинное в форме результата, а для этого необходимо понять сперва само абстрактное понятие. Поэтому то, что существует действительно, т. е. образ понятия, является для нас лишь последующим и дальнейшим, хотя бы оно в самой действительности было первым. Наш прогресс состоит в том, что абстрактные формы не могут отстоять себя (für sich bestehend), но оказываются неистинными». С этим следует сравнить знаменитую характеристику гегелевского метода, которую Маркс дает во втором предисловии к «Капиталу». 

  7. Следующие слова Гегеля звучат, как прямое отрицание всякого утопизма: «Именно это отношение философии к действительности возбуждает недоразумения, и я возвращаюсь к сказанному уже раньше, что философия, будучи обоснованием разумного, именно потому есть познавание существующего (Gegenwärtigen) или действительного, а не построение потустороннего, которое существует бог знает где — или вернее, о котором, отлично известно, что оно существует в заблуждении одностороннего, пустого рассуждения» («Философия права», предисловие). Ибо «подобно эмпиризму, философия познает только то, что существует, она не знает того, что лишь должно существовать и, следовательно, не существует» (Энциклопедия, § 38). Вообще гегелевскому духу, которому более всего ненавистны были готовые рецепты дoлжeнствования, Маркс обязан тем, что он с самого начала был защищен против всех соблазнов утопического социализма. 

  8. «Die Philosophie der Griechen», 5 Auflage, 1892, I. 1, стр. 11. 

  9. Мышление пользуется абстракцией для того, чтобы узнать общие признаки различных явлений, т. е. чтобы мыслить «экономно»; «производство вообще есть абстракция, но абстракция разумная, поскольку она действительно выдвигает общие признаки, фиксирует их и тем делает излишним повторение». Маркс. «Введение к критике политической экономии». 

  10. «Kritik der politischen Oekonomie», 2 Aufl. S. 42 и «Theorien über den Mehrwert», I. S. 126. (Русский перевод: «Теории прибавочной стоимости» К. Маркса, перевод под ред. Г. В. Плеханова, стр. 107—108) 

  11. Отсюда также полное отличие истории «Теорий прибыли с капитала» Бем-Бaвepка от изложения Маркса. Бем-Баверку кажется важным как раз то, что Маркс отвергает, как ненаучное.